– Проспала заутреню? – клекотала Матрена. – Мы уж с Василисой и будить не стали, наволновалась, небось, пока Мария рожала? Сами, двоицей, сходили в церковь да призвали отца Логгина посетить Марию с младенцем Любимом, бо ей, роженице нечистой, сорок дней теперь в храм Божий нельзя.
Матрена баяла, на ходу приводя в порядок горницу. Сундуком отставив зад, одергала половики, покряхтев, взлезла за лампадой и подлила масла, вновь ея затеплив. Оттащила заволоку с окна.
Наконец она повернулась к Феодосье.
– А ты чего бруснелая эдакая, как веником банным тебя по роже отхлестали? Чего забагрянилась-то? Уж не заболела ли?
– Безстыдие аз совершила, – вдруг торопливо промолвила Феодосья.
– Какое безстыдие? Али портища у тебя длятся? Так то не грех. Сейчас рубаху отмоем, перину отполощем…
– Нет, не крови у меня. Нет уж ничего.
– А с первыми нечистотами так и бывает. Другой раз через месяц будут. Месяц на убыли был, так жди, когда сызнова убывать будет. Значит, со дня на день нечистая и будешь.
Бормоча и размышляя о своем, Матрена тут же позабыла про слова Феодосьи и, бая скорее из удовольствия поговорить, перешла к другому вопросу – состоянию чадца Любимушки.
– Доил уж доилицу, спит сейчас. Ни пискнул ни разу! Хороший парень! Тьфу-тьфу, чтоб не оговорить! С гуся вода, с Любима – хвороба! Спаси его и сохрани, Господи. Сей час его особо оберегать надобно. Сей час, пока Любимушка не крещен, бес так и норовит подобраться. Уж мы с Василисой и не спали толком, а сразу утром – в церковь! К отцу Логгину зашли, доложились, потом в Спасо-Суморин собор поехали. Едем, да в потемках вдруг как вой да шум адский на нас обрушился! Мы так и повалились в санях! Кресты целуем, в голос молимся! А Ванька лошадь подхлестнул да нам кричит, мол, не бойтесь, хозяйки дорогие, это скоморохи поганые своим обозом из города выезжают, медведей на цепях волокут, жен венчанных и невенчанных тащат! Сей час последняя ихняя говняная повозка завернет на тракт, и мы тогда проедем. А и слава тебе, молвим мы с Василисой, Господи! Домна со двора, и говна за ней. Один грех от ихних скоморошьих позоров! Нет, все ж таки занедужила ты, Феодосья, рожа аж пятнами!
– Не приболела аз, тетя Матрена! – отчаянно закричала Феодосья и повалилась на одр, рыдая. – Чего ты ко мне привязалася?!
– Бысть у тебя кровям сегодня али завтра, бо вишь какая умовредная ты нынче! Орешь на сродницу, как дьяк приказной, – обиженно сообщила Матрена и вышла из горницы, пробормотав напоследок про дрисливое гузно, на которое не упаришь сусла, что в ея, повитухиной, интерпретации означало: на всех не угодишь!
Олей! О! И подумать еще толком не успела Феодосья про Божье наказание, а оно уж вершится! Одна осталась Феодосья, одна со своим грехом! Ушел, вор… Бросил ея… Переломил жизнь в одночасье…
Феодосья то выла, заткнувши рот взголовьем, от горя, что бросил ея Истома за ненадобностью, как оставляют гнить на берегу рыбу, забрав у нея икру. Когда от слез чернело в глазах и давило пестом в ушах, Феодосьино горе вдруг принимало другой вид: теперь страдала она не от подлого проступка скомороха, а от мысли, что никогда она больше с ним не увидится. И тогда Феодосья с тем же неистовым обрушением чувств принималась жалеть Истомушку, что не успел даже попрощаться со своею любушкой. Не виноват Истомушка, что пришлось уйти ему с ватагой – то Бог, углядев поутру ночные грехи, наказал Истому, погнал в лютый мороз по ледяной дороге, навстречу волчьим стаям!.. Она, Феодосья, в тепле и неге, а Истомушка за их общий грех расплачивается!.. То внезапу приходила ей счастливая мысль, что ея скоморох не покинул Тотьму, а схоронился в укромном месте и ввечеру вновь прокрадется к ней, Феодосье. Но как только принималась она размышлять об уходе ватаги, так осой ввергалась мысль, что ночью Истома уж знал, что поутру покинет Тотьму, и, стало быть, лгал он кривду про любы и нежные чувства. Ох, горе-горе!
Так пролежала Феодосья, гоня прочь холопку, звавшую к столу, до самого вечера. Василиса не тревожила ея, занятая заботами об разродившейся снохе и внучке Любиме, которого до крестин всеми способами нужно было оберегать от пронырливых бесов. А Матрена обижена была на Феодосьину грубость, да к тому же именно на ней лежала основная роль в распределении и возведении всяческих оберегов в горенке Любима. То она клала полено в люльку, дабы черти забрали его, спутав с чадцем, то подсовывала соль под пеленку, дабы чадце меньше плакало, то бормотала над пупорезиной, то клала краюху на завалинку, то… Ой, да мало ли дел с оберегом родовитого младенца?! Матрена от забот аж упрела! Да не евши-то целый день! В брюхе у Матрены булькало, как в кадушке с квашеной редькой. Так что когда семейство наконец уселось за стол, и Феодосье неволей пришлось спуститься в обиталище, сродницы от устатку на девку и не глянули. Феодосья села было в темноватый угол стола да пониже склонила главу к миске в размышлении укрытия опухших зенок, но тут поднялся такой переполох, что и вовсе всем стало не до Феодосьиного вида.
В воротах так загрохотало, что Матрена, басом охнув, констатировала захват Тотьмы басурманами. Но когда жены в ужасе заорали, а отец, Извара Иванович, вскочил, своротив лавку, с ножом в пясти, в обиталище вбежала радостная челядь:
– Господин Путила Изваров приехавши! – кланяясь и ломая шапки, хором возопили холопы. – Встречайте!
Глава семейства Строгоновых, Извара Иванович, размашисто перекрестился и поднялся из-за стола с нарочито приуменьшенной радостью, – чай не баба, чтоб верещать да охать. Однако ж разморщил, возведя к вороту сохатые пясти, рубаху до кожаного пояса, одернул вышитый цветной шерстью подол, стогом уметав его сзаду под расстегнутую меховую безрукавку, крытую сукном, и солидным шагом пошел к дверям. Среди женской же части поднялся такой переполох, какой был последний раз с приездом в Тотьму неизвестно каким ветром занесенного персиянского гостя, торговавшего тканью и всяким женским украшением. «От же бабы дуры!» – мотал тогда главой Извара Иванов, разглядывая вечером гривны и усерязи, купленные женами. Снисхождение его снизошло на «дур», лишь когда в горницу, пританцовывая, вошла Феодосья и повела руками, припевая, демонстрируя височные кольца с бирюзой и браслеты. Через плечо Феодосья перекинула отрез шелка, мерцавшего лазурью, золотом и изумрудом чисто павлиньим хвостом! Лицо Феодосьи светилось эдаким счастьем, что Извара Иванов усмехнулся и приказал несть вечерять. Впрочем, на этот раз вящее всех переполоху поддавала золовка Мария, которая в короткий момент трижды возопила противоречивые распоряжения насчет новорожденного сына Любима.
– Любима Путиловича несите! – гаркнула она впервой. И дала по шее подвернувшейся Парашке. – Да не ты, щурбан кривоглазый! Обронишь еще наследника! Доилица пущай несет!