Рядом видела отца Лёвы, Илью Львовича, и Фридмана Абрама Наумовича, который стоял в стороне, с отрешённым лицом записывал в блокнот то, что говорил Лёва – названия каких-то препаратов, звучавших для меня абракадаброй. После Абрам Наумович испарился, так же молча, как стоял, будто и не было его рядом.
Каталку с Мишей повезли вдоль длинного коридора в окружении Одиных, а я… я стекла по стене, захлебнувшись в безмолвном крике.
Спазм скрутил руки, ноги, горло, возможности дышать лишил, жизнь отнимал, вытягивал по нервному окончанию, скручивал, заставляя трястись как при лихорадке.
Какой же жалкой, эгоистичной сукой я была, когда считала, что Мишина жизнь в инвалидной кресле – жалкая пародия на полноценное существование. Когда стремилась изо всех сил вылечить его, поставить на ноги, не слушала доводы врачей, людей, которые понимали в медицине в сотни, тысячи раз больше, чем я.
Что меня не устраивало? Вот что? То, что мой мальчик жил в инвалидном кресле? Ключевое слово «жил». Ему была дарована жизнь после той аварии, но по какой-то идиотической причине меня не устроило, как эта жизнь выглядела.
Вместо того чтобы радоваться тому, что Миша живёт, радуется, мечтает, я заламывала руки в отчаянии, гневя судьбу, та в ответ шваркнула меня об землю, наглядно демонстрируя весь мой эгоизм и непроходимую глупость.
Как же я ненавидела себя в те минуты, проклинала каждую мысль, хоть раз мелькнувшую в голове, каждую нейронную связь, которая смела говорить, что Миша – неполноценный.
Это я, я неполноценная! А не мой сынок, мой крошечный мальчик, любящий жизнь, мир вокруг.
– Лёк, отведи Фею к Марго Карловне, она знает, что делать, – услышала я голос Лёвы, который вывел меня из транса самоунижения.
Оказалось, надо мной стоит Лёка, пытается поднять. Мимо пробегают взъерошенные врачи, несутся куда-то медсёстры, кого-то провозят на каталках, как Мишу, кто-то ковыляет сам, волоча пакеты с наскоро собранными в больницу вещами. Напротив рыдает женщина, бормоча бессвязное: «Мама, мама, мамочка, как же так, мама?», рядом с ней притихшая малышка лет трёх.
– Что с Мишей? – впилась я взглядом в Лёву, пытаясь найти ответ на миллион своих вопросов в бесстрастном, до ужаса спокойном лице.
– Всё будет хорошо, – спокойно ответил Лёва.
И если бы это был любой другой врач, а не человек, с которым я жила, которого любила всем сердцем, я бы обязательно поверила, настолько убедительно он звучал. Но за подбадривающим утверждением «всё будет хорошо» я увидела тысячи спрятанных на замки эмоций, от неуверенности в исходе до страха потерять не только Мишу, но и меня тоже.
– Спаси его, – очнулась я. – Пожалуйста, – шепнула еле слышно. – Я люблю тебя, Тот Самый Один, – добавила то, что вспыхнуло в голове ясной, отчётливой вспышкой.
Я действительно любила Лёву, и понимала, что независимо от того, как сложится наша жизнь дальше, в любом, самом ужасном случае, я буду любить этого человека. Прямо сейчас он нуждался в моей поддержке ничуть не меньше, чем я в его.
– Люблю тебя, – повторила я уверенно.
Подошёл Валера, сжал мою руку, сказал что-то Лёве, что я не поняла. На лице Лёвы мелькнула вспышка решимости, мгновенно уступив место железобетонной уверенности.
– Готовьте седьмую операционную, – сказал он в трубку кому-то.
– Ассистировать буду я, – сказал Валера. – Ты же не хочешь подвести под статью дежурного ординатора? – подмигнул он. – Генка административную часть прикрывает.
Лёва с секунду смотрел в глаза брата, резко повернулся в мою сторону, быстро поцеловал в лоб, развернулся и спешно ушёл вдоль казавшегося мне бесконечным коридора.
Понимала ли я происходящее? Нет.
Какая статья, зачем административную часть нужно прикрывать и от кого, собственно. Почему я вообще вижу, слышу, как смею дышать, когда Миша где-то там, в недрах огромного института, зафиксированный на каталке, всё ещё без сознания и может остаться таким навсегда.
В третью терапию я не пошла, никакое успокоительное принимать не стала. Хотела сохранить способность трезво соображать на случай, если понадобится моя помощь. Какая? Да какая угодно! Нужно будет – жизнь отдам, лишь бы Мише помогло.
Я курсировала в тесном коридорчике с двумя диванами и кулером с водой перед операционным блоком, куда, естественно, посторонних не пускали. Родственники пациентов могли лишь ждать в этом закутке, надеясь на профессионализм врачей.
Где-то там, за несколькими дверями, в седьмой операционной, находился мой мальчик, мой сын, моя жизнь, смысл моего существования в этом мире. И я обещала себе, господу Богу, вселенной, всем святым, каких смогла вспомнить, что приму любой исход, какой угодно, лишь бы он выжил.
Всё это время рядом находилась Лёка, она же прогнала прочь неизвестно откуда взявшихся следователей, примчавшихся с вопросами о происшествии на манеже.
– Господа, – перекрыла подход ко мне Лёка, уперев руки в боки. – Имейте совесть! Дорофея непременно ответит на все вопросы и подпишет все бумаги, но только когда убедится, что с сыном всё хорошо.
Полноватая, совсем невысокая рядом со здоровенными лбами, у которых корочки на лбу отпечатаны, она не казалась внушительной фигурой, но то, как убедительно смотрела, приподняв одну бровь, становясь похожей на Марию Константинову, изучающую крайне редкие проявления психиатрической патологии, заставило дуболомов ретироваться с почти искренними извинениями.
Илья Львович принёс кофе и заварное пирожное, вспомнив, что именно таким я отдаю предпочтение. Отец Одиных бесконечно с кем-то переговаривался по телефону, время от времени кидал на меня взгляды, такие, знаете… внушающие прямо-таки фундаментальную уверенность – вот от кого Лёва унаследовал фирменный взгляд и флёр надёжности.
Невольно вспомнились до боли похожие обстоятельства, когда я точно так же торчала под дверями операционной, таращась невидящим взглядом на синие, светящиеся буквы О-П-Е-Р-А-Ц-И-О-Н-Н-Ы-Й Б-Л-О-К.
Тогда тоже появились представители закона, что-то говорили, пихали в руки бумаги, требовали подписать, а после моего уставшего росчерка испарились, довольно потирая руки. Никто не носил кофе, пирожное, не смотрел, выражая уверенность, делясь ею. Даже воды попить не могла, аппарат с газировкой был на первом этаже, операционная на третьем, а я не разрешала себе отойти от дверей, вдруг именно в это мгновение вышел бы врач, оперирующий Мишу.
Сейчас я не осталась один на один с несчастьем, чувствовала со всех сторон руки, которые подхватят, если начну падать. Не осознавала этого, в те часы я не понимала вообще ничего, не смогла бы с первого раза назвать собственное имя, но чувствовала поддержку. Непривычную, тем не менее, необходимую, как воздух.
Через бесконечно тянущиеся часы появился Гена, оглядел всех присутствующих, посмотрел в мою сторону, произнёс:
– Операция прошла успешно, Миша в реанимации.
– Я могу зайти к нему? – выпалила я.
– Буквально на три секунды.
На меня накинули белый халат, надели одноразовую шапочку, повели вдоль очередного длинного коридора.
– Лёва сказал, операция продлится не меньше шести-восьми часов, а прошло…
– Лёва всегда называет время с запасом, чтобы родственники в случае непредвиденной задержки не накручивали себя, – перебил меня Гена, поставив перед белыми дверями. – Три секунды, Фея.
Первое, что увидела, зайдя – врача, примерно ровесника Лёвы, который сосредоточенно смотрел на пугающую до одури аппаратуру рядом с высокой кроватью. От всех этих сложно сделанных штук зависела жизнь Миши, они пищали, гудели, угрожающе шипели. Рядом стоял Лёва, смотря на ту же аппаратуру.
Опустила взгляд на кровать, вздрогнула, мгновенно взяла себя в руки. Вдруг Миша прямо сейчас придёт в себя, мало ли, а мама похожа на привидение, бледная, с трясущимися губами и руками. Нет! Мой сын должен видеть, что мир – отличное место, и совершенно точно стоит вернуться сюда, продолжить жить.
Сыночек был иссиня-белого цвета, он словно похудел за время операции, тоненькие ручки пестрили синими венками и сосудами, тяжёлые веки порозовели, смотрелись полупрозрачными, тельце не виднелось из-под простыни, будто он слился с огромной кроватью.