при этом — иногда могут показать карты. Наверное. Но если ты сделаешь шаг назад, в сторону, вперед — картинка откроется шире, иначе, не знаю, по-другому. Карты показывают твое будущее из той самой точки, в которой ты находишься в данным момент. Главное не забыть, что можно шагать.
— Шагать бывает трудно.
— Бывает, малыш. Верно.
Некоторое время мы снова молчим. Мы редко говорим вот так серьезно, и мне это нравится.
— Расскажи, когда ты набил татуировку. Если не секрет, конечно.
— Давай без секретов, — отвечает поспешно. — Я тебе отвечу, если спросишь. Надоели секреты.
Чуть приподнимаюсь и рассматриваю его плечо — необычная татуировка. Выполнена с большим вкусом и мастерством, видно, что дорогая, я знаю, что он летал заграницу к особому мастеру, но при этом странно простая. Колесо. Просто старое колесо, будто от убитой повозки.
— Примерно такое же колесо, только схематическое, изображено на цыганском флаге. Это как-то связано?
— Я пытался примириться с самим собой, не мог понять, цыган я или кто. Это был шаг. Тогда казалось, что тот самый.
— Внешне — цыган, и еще какой.
— Внешне — да, — улыбается шире. — Но одной внешности оказалось недостаточно, чтобы, хм, проникнуться культурой. Меня воспитывали Ба-Ружа с Папушей на цыганских сказках и былинах, я это впитывал. Потом выходил из дома и видел совсем другой мир, который тоже нравился. Пытался как-то состыковать, наложить одно на другое, найти компромисс.
— Получилось?
— Нифига. В некоторых вопросах нельзя усидеть на двух стульях. Я пытался, но когда пришлось выбирать, то не смог вернуться в табор.
— А хотел? — Аж приподнимаюсь. — Серьезно? Ты думал жить в таборе?!
— Ну. Размышлял.
— Ты учился в МГУ на пятерки, ездил верхом, фехтовал, и размышлял, не бросить ли это всё, и не стать часть табора?
На секунду он задерживает дыхание, мелочь такая, но я определяю. Потом выдыхает и улыбается.
— Я влюбился. Лет в пятнадцать.
Влюбился. Он.
Внутри всё обрывается. Мне тогда было два года, мне нельзя его ревновать пятнадцатилетнего. Но на миг умираю от этих слов.
— В цыганку, да?
Чуть пожимает плечами.
— Наши матери дружили, когда моя жила еще в таборе, едва мы вернулись в Россию, они попытались возобновить общение. Приходили в гости. Ничего не было, мы были детьми. Я — особенно. Отец шутил, что тело выросло, а мозгов не прибавилось. У меня тогда было столько увлечений, что минуты свободной не найти.
— Учеба, спорт, снова спорт, снова учеба. Даже волонтерство!
— Аня, — он откидывается на подушки. — Когда это было.
— Не так давно. Папуша всё про тебя рассказала: ты помогал собачкам, собирал деньги и всё такое!
— К собачкам у меня особая любовь еще с Турции. В свободное время я рубился в фифу.
— У тебя его не было, не прикидывайся.
— Если было, то я предпочитал комп.
— А потом повзрослел?
— Наверное. Фокус сместился в один год, я бросил плавание, что никак не могут простить родители. Не поехал в штаты на курсы английского. Такой придурок был в шестнадцать, много возможностей упустил. Сейчас бы могли жить с тобой в домике побольше.
— Мне нравится наш дом.
— Я мог бы лучше, если бы не потерял время. Родители об этом, кстати, напоминали каждый день, но я только злился. Был сыт правильностью по горло. Достало. У нас совсем испортились отношения, а я словно ослеп. В какой-то момент родители узнали, что я месяц не хожу в универ, чтобы гулять с ней — в другое время она не могла. Мне поставили условие, и я ушел из дома. Решил, что так тому и быть, набил татуировку, приехал к Ба-Руже. Пожил в таборе с полгода и вернулся домой как миленький, по-быстрому пересдал сессию. Решил, скажем так, не рубить с плеча.
— Ого. Про такое Папуша не рассказывала.
— Да, — усмехается. — Тогда я понял, что нужно что-то делать с Кале. Что так жить не должны люди. Я думал, что моя жизнь, состоящая из учебы и достигаторства — отстой, но вообще-то нет. — Спустя минуту молчания, он смотрит на огонь, продолжает: — Я был на свадьбе тринадцатилетней девочки и взрослого ублюдка. Ба-Ружа такая добрая, да? Славная старушка. Она первой из гостей залетела в спальню проверять простынь. Девочка в истерике рыдала, забилась в угол, звала мать. Это был пиздец, меня до костей пробрало. Никогда не видел столько крови.
Внутри всё обрывается, я на миг задыхаюсь, думая о Вите.
— А полиция? Это же статья, и не одна.
— Полицию туда никто не пустит. Никто никогда не признается, с пеленок так воспитаны. Нужно менять что-то сверху, а пока все живут по правилу: наши деды так делали, не нам менять уклад. Моя мать не зря помешана на работе. Папуша не зря носится со своим проклятием. Они травмированные.
Некоторое время молчим. Он тоже травмированный, по-своему. Да и я. Есть ли вообще здоровые? А может, чувствовать, сопереживать и ценить можно лишь пережив собственную драму?
Максим бросает на меня странный взгляд, и я вдруг думаю, что он решил, что эта история похожа на нашу с ним. Что он поступил со мной также на яхте.
Опускаю глаза, и мы продолжаем молчать.
Потом я думаю о том, что он полгода жил в таборе. И что он был безумно влюблен. Полгода — это долго. За это время можно изменить жизнь и измениться самому.
— А потом что случилось с цыганкой, в которую ты влюбился? Ее зовут Лала? Вы встречались?
Он чуть хмурится.
— Настя. Ничего не было. По закону нельзя до свадьбы, а жениться нам не разрешили. Я работал физически, мыл тачки, таскал тяжести. Иногда мы виделись. Реже, чем раньше.
— А потом?
— Ее выдали замуж за другого, — запросто сообщает он.
— Почему не за тебя?
— Когда я узнал, что ее сосватали, мне было семнадцать. Я заканчивал первый курс, экстренно сдавал экзамены, так как висел в списках на отчисление. Ей было шестнадцать. Я поехал свататься, но мои родные отказали в поддержке. А ее — поставили условия: или я возвращаюсь в табор и делаю то, что скажет баро. Или иду на хер.
— И что ты сделал?
— Предложил бежать, — усмехается с нотками снисхождения к самому себе. — Подчиняться какому-то баро, пф! Я бы не смог. Да и отец бы такого не оценил. Мы договорились, что я ее выкраду, и мы уедем: у меня есть знакомые в Красноярске и на Дальнем Востоке. Дальше можно дождаться совершеннолетия, сделать загранники и выехать из страны. Меня манила