согласился бы с тем, что гомосексуальность является основной движущей силой культурной сублимации, хотя в отдельных случаях, например в анализе Леонардо или Достоевского, он придавал значение этому фактору. Розанов же, со своей стороны, был весьма далек от сложных динамических моделей, какими Фрейд описывал человеческую реальность. Понимание позитивного, культуро-созидающего смысла половых запретов, столь значимое для сурового и закрытого Фрейда, было чуждо Розанову с его шокирующим стилем дневниковых откровений, в которых пол и вправду, кажется, изливается в своей пахучей субстанции.
Несмотря на эти и многие другие различия, сходство идей Розанова и Фрейда было очевидно для тех современников, которые читали обоих. М. О. Гершензон писал Розанову в благодарность за присланный ему экземпляр «Людей лунного света»: «Вас вела интуиция по тому же пути, куда направляется теперь (и больше ощупью, чем Вы) наука: Вы, наверно, знаете о теориях проф. Фрейда и его сподвижников». Но, насколько известно, Розанов этих теорий не знал и на психоаналитиков никогда не ссылался. Лев Троцкий, Розанова чрезвычайно не любивший, тоже сравнивал его с Фрейдом. В начале 20-х годов Р. А. Авербух именно в Казанском психоаналитическом обществе делала доклад по анализу творчества Розанова…
Знаменитый своими эротическими романами Д. Г. Лоуренс ценил Розанова как своего предшественника и понимал его так: «…если бы Толстой увидел сегодняшнюю Россию, он бы до крайности изумился. А Розанов, думаю, вовсе не удивился бы. Он понимал, что это неизбежно». В одной из своих фантазий Розанов всерьез, как нечто доброе и желанное, придумывал механизм тотальной обязательности секса, который станет предметом антиутопических кошмаров Замятина, Оруэлла и Хаксли: «Проходящий, остановись перед той, которая ему понравилась, говорит ей привет: «Здравствуй. Я с тобой». После чего она встает и, все не взглядывая на него, входит в дом свой. И становится на этот вечер женой его. Для этого должны быть отпущены определенные дни в неделе, в каждом месяце и в целом году». Относиться такой порядок должен ко «всем свободным (без мужей и не «лунного света»)» женщинам.
Реальная жизнь шла своим, но тоже необычным путем. Владислав Ходасевич вспоминал: «Жили в неистовом напряжении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных… От каждого, вступившего в орден (а символизм в известном смысле был орденом) требовалось лишь непрестанное горение. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости». Биографы Андрея Белого рассказывают о его треугольниках с Бальмонтом, с Брюсовым, с Блоком, с Ивановым. Во всем этом модные в Европе страдания, дионисийский трагизм и дух музыки сочетались с отечественными воспоминаниями о русских сектантах-хлыстах, с их медитативной практикой «верчений» и грубой эротикой, и одновременно с радикальными мечтами о «новом человеке», которому принадлежит будущее.
В одной из своих ранних статей «О теургии», которую считают манифестом русских символистов, Белый переходит от «Боговдохновения» в духе религиозной философии Владимира Соловьева к деловой постановке вопроса о новом человеке: чтобы совершить подвиг преображения мира, человек должен переродиться духовно, психически и физиологически. Соловьев, подобно иудаистам, считал, что преображение мира произойдет в конце всего мирового процесса. Белому, как и множеству его современников, не терпелось.
Сразу после появления статьи «О теургии» Белому пришлось проверить свой призыв к превращению искусства в дело. Он пытается спасти одну из тех «модернистских девушек – тонких, бледных, хрупких, загадочных, томных», которые, по свидетельству Константина Мочульского, возникли тогда «как из-под земли» и переполняли залы Литературно-художественного кружка (председателем которого, кстати, был психиатр – Николай Баженов) и салоны-коммуны символистов. Предметом «теургических» устремлений Белого оказалась Нина Петровская, жена главы издательства «Гриф»: «раздвоенная во всем, больная, истерзанная несчастной жизнью, с отчетливым психопатизмом… способная отдаваться словам, которые вокруг нее раздавались, почти до безумия».
Белый написал для нее специальное руководство: «Этапы развития нормальной душевной жизни». Она с восторгом приняла в нем «учителя жизни». Ее навязчивые идеи о самоубийстве и морфии отступали с каждым днем, но тут «наступила катастрофа: небесная любовь вспыхнула огнем любви земной». Совсем неготовый к процессу, сущность которого описана только в психоанализе, Белый видел себя Орфеем, выводящим Эвридику из ада, и пережил случившееся как «падение, как измену своему призванию». Тут, по словам Мочульского, была и страсть, и покаяние, и общий грех, и взаимное терзание. Затем в эту историю включился новый самодеятельный терапевт – друг-враг Белого Валерий Брюсов, занимавшийся в эти годы оккультизмом и черной магией. Тройственный роман продолжался, видимо, около года. Весной 1905 года Нина пыталась стрелять в Брюсова во время публичной лекции Белого (отчасти схожая сцена есть в «Докторе Живаго»); браунинг дал осечку.
В 1911 году Петровская уезжает лечиться в Италию; там ее пользуют гипнозом, и она пишет Брюсову, что это лечение – «не психотерапия, а теургический акт». Задачи «теургии», как их понимали в этом кругу, по сути дела совпадают с задачами терапии. Фрейд, видимо, что-то знал о подобных настроениях в России, когда писал в 1909 году Юнгу, что его русский коллега хочет изменить мир куда быстрее, чем это способен сделать психоанализ. Через 20 лет восторженный русский рецензент все еще понимал Юнга так: «…психология есть настоящая алхимия души, которая учит тому, как низшие подсознательные аффекты могут быть превращаемы в благородные металлы, подлинные алмазы духа».
Теургия мыслилась как единомоментный мистический акт, который должен быть подготовлен духовными усилиями одиночек, но, свершившись, необратимо меняет человеческую природу как таковую. Предметом мечты было реальное преображение каждого человека и всего общества в целом. Мечтатели-символисты, как и их предшественник Ницше, мало задумывались о механизмах такого преображения человека в массовых масштабах и тем более о его последствиях. Но без психологии обойтись в этом деле, конечно, было нельзя. Не зря путь мистического «преображения», которому подвергся Иван Бездомный, герой «Мастера и Маргариты», прошел через психиатрическую больницу. Впрочем, Булгаков, бывший наследником этих идей, не столько воспроизводил, сколько пародировал их, осуществляя дьявольскую «теургию» на совершенно неподходящем материале типичного Homo Soveticus, а в «Собачьем сердце» довел мотив преображения человека до абсурда.
В 1928 году, подводя итог развитию символизма от первых озарений до сотрудничества с Наркомпросом, Белый с горечью вспоминал об «ужасающей профанации интимного опыта символистов»; о «декадансе этого опыта в мистику и „блуд“, вносимый развратно-упадническим обществом в тему общины и мистерии»; о том, как мистерия превращалась в «идеологическую мистификацию на платформе театра», а община – в «общность жен». Но вряд ли символисты могут отвечать за ту метаморфозу, которую приобрела ницшеанская мечта о «новом человеке» в словах