появилось понятие «меньшинства», которое устранило старые охранные права и привилегии, дававшиеся законами многонациональных империй, и сделало целые группы населения целью «этнических чисток». За стерильными формулировками «армянский вопрос» или «еврейский вопрос» скрывались новые формы геноцидальной политики, которая под сурдинку осуществлялась в хаосе войны, не привлекая к себе внимания других государств, не говоря уже об их вмешательстве. (О принципе «универсальной юрисдикции см. выше, с. 123–124.)
После жестоких захватнических и истребительных операций, которые проводились немцами в Восточной Европе во время Второй мировой войны, в начале 1945 года события развернулись в противоположную сторону. Под напором Красной армии, продвигавшейся на Запад, отступали не только солдаты вермахта, но и многие немцы, которые веками проживали на восточноевропейских землях. Расширение жизненного пространства немцев практически совпало с жизненным пространством евреев, селившихся компактно и имевших свою долгую историю. Если немцы возвращались на свою историческую родину, то евреи это сделать не могли – потому, что, с одной стороны, у них не было своей исконной, политически признанной родины, а с другой стороны, евреев, которые заблаговременно не убежали из восточноевропейских областей, немцы со своей бюрократической педантичностью выслеживали, выявляли и тысячами расстреливали поблизости крупных городов, таких как Рига, Каунас, Вильнюс, Киев, или умерщвляли газом в специально созданных лагерях смерти.
Принудительная миграция – пик истории взаимных отношений и насилия, которая принудила целые группы населения во время войны и после нее покинуть родные места. Депортации в лагеря смерти и трудовые лагеря, военнопленные, угнанные на принудительные работы, переселенцы и беженцы стали жертвенным символом тех лет. Фотографии с чемоданами, рельсами, вагонами, поездами, перронами и длинными вереницами беженцев – это современные иконы насильственных перемещений людей. Немцы на себе испытали горечь беженства и изгнания, разделив в полной мере этот опыт травмы как нация. О ежедневных депортациях евреев нынешним поколениям немцев напоминают «камни преткновения» – глядя на них, теперь можно представить себе то, на что некогда закрывали глаза современники и соседи депортированных и о чем они потом «не знали». В катастрофическом финале войны противоположные судьбы сталкивались друг с другом: те самые бомбы, которые обрушивались на жителей Дрездена, спасали евреев, ожидавших в тот день депортации. И это тоже пример диалогической памяти Европы.
Приближавшийся конец войны вынудил двинуться на запад около десяти миллионов немцев, ставших в одночасье беженцами и изгнанниками. Историк Андреас Коссерт [179] поясняет: «Это были не только так называемые имперские немцы из Восточной Пруссии, Силезии и Померании, но и немцы из Поволжья, Прибалтики, Богемии или Румынии, дунайские швабы из Югославии. Это была пестрая масса людей, которых объединяла утрата родины, немецкий язык и культура. Несмотря на сходство обычаев или общую конфессиональную принадлежность, они были очень разными» [180].
Коссерт исследовал историю немецких беженцев и переселенцев в связи со Второй мировой войной и послевоенным временем в книге «Холодная родина» [181]. В центре его книги – драматичная судьба людей, которые веками жили на одном месте, но были вынуждены покинуть его или стали на своей земле чужаками, бесправными врагами государства, обязанными носить нарукавную повязку с буквой «Н» – «немец» (с. 36). В таких обстоятельствах они олицетворяли всех ненавистных немцев, им приходилось нести бремя коллективной исторической вины и расплачиваться за нее. И все это было, как с тревогой отмечал тогда Бертран Рассел, «не актом войны, а сознательной мирной политикой» (с. 39). Те, кому не удалось бежать, оказались «живой репарацией» и были обречены на принудительные работы. Пацифист Бертран Рассел был одним из немногих, кто критиковал в то время Потсдамские соглашения и обратил внимание на связанные с ними серьезные нарушения прав человека (с. 42). Те же, кого не интернировали, не преследовали и не изгоняли, подлежали принудительной полонизации, румынизации и т. д., то есть свою инаковость они не могли проявлять под страхом уголовного наказания.
Бегство и изгнание обернулись гибелью для 1,5–2 миллионов немцев. Всякий, кто, пережив опасности странствий, прибывал к месту назначения, мог ожидать чего угодно, кроме радушного приема. Реакция принимающей стороны тех лет обнаруживает шокирующие параллели с нынешней ситуацией. Местные жители немедленно консолидировались перед лицом «понаехавших», которых встречали издёвками, насмешками и открытой ненавистью, а злоба к ним варьировалась от зависти и ксенофобии до циничных призывов отправить в Сибирь или Аушвиц.
В послевоенный период такие понятия, как «травма» или «сочувствие», не были в ходу, тогда господствовали апатия и душевный холод. В обстановке общей усталости и ожесточения пришельцам не приходилось рассчитывать на понимание. Несмотря на то что новоприбывшие немцы принадлежали к одной культуре и религии, на них сразу же навешивали клеймо «чужака» и переносили старые враждебные стереотипы. Автоматически отторгали каждого, кто говорил на родном языке со сколько-нибудь заметным акцентом, о чем свидетельствует, исходя из личного опыта, историк Лутц Нитхаммер [182]. На перемещенных «фольксдойче» в первую очередь изливалась глубоко укорененная расовая неприязнь к евреям, русским и цыганам. Говорили о «проникновении» и «засилье» чужаков; восточных немцев считали «инородцами» и даже отождествляли с «мулатами», опасаясь, что «смешение рас» приведет к «потере нордического характера».
Предложенная Коссертом историческая реконструкция миграции, увиденная глазами самих пострадавших, сегодня чрезвычайно актуальна, поскольку его свидетельства показывают нам, с какими повторяющимися шаблонами поведения и какими аргументами мы можем столкнуться всюду, где соседей превращают в чужаков и врагов. Воспоминания очевидцев и исторические сравнения могут помочь нам эти поведенческие стереотипы распознать и преодолеть, с тем чтобы пройти обратный путь от дискриминации – от врага и чужака к согражданину, соседу, другу.
Послевоенные годы были временем не воспоминаний и осмысления опыта Холокоста, войны, бегства и изгнания, а прежде всего временем забвения и умолчания. Пережитые страдания, утраты и травмы были, с одной стороны, слишком всеобщими, а с другой стороны, слишком разнородными, чтобы их можно было объединить или хотя бы сопоставить. Легче было переключиться с прошлого на будущее. Следовало собрать все силы для созидания лучшего будущего, которое позволит забыть ужасы войны.
Именно этот оптимистический дух воплощали в ту пору главным образом архитекторы. В 1946 году Ганс Шарун писал о великолепных перспективах, открывшихся перед градостроителями: «Механическое разрежение городов посредством бомбардировок и финальных боев предоставляет широкие возможности для органичного и функционального обновления» [183]. Слово «восстановление» в послевоенные годы означало гораздо больше, чем просто строительные проекты, оно подразумевало и восстановление жизни общества, включая функционирование его инфраструктуры, экономики и политических институтов. После 1945 года архитектура стала сквозной метафорой всего государства и общества. Крупнейшая компания, строившая после войны в Западной Германии многоквартирные и собственные дома и поселки, предназначавшиеся также для миллионов перемещенных лиц, носила красноречивое название Neue Heimat («Новая родина»). В