С ним нельзя не согласиться, очевидно, что собственность, принадлежащая не конкретным людям, а общине через механизм выборов наставников и попечителей, не могла быть частной. Хотя для внешнего мира и государственной власти она именно такой и представлялась. Внутри же староверческой общности действовало правило: твоя собственность есть собственность твоей веры. Как отмечал один из полицейских чиновников, изучавших раскол:
«Закон этот глубокая тайна только агитаторов (т. е. наставников – авт.) но она проявляется в завещаниях богачей, отказывающих миллионы агитаторам на милостыни, и в готовности всех секторов разделить друг с другом все, если у них одна вера».[41]
Принцип «твоя собственность есть собственность твоей веры» прослеживается и в хозяйственном укладе Преображенского кладбища в Москве. В распоряжении исследователей находятся донесения полицейских агентов, расследовавших деятельность московских старообрядцев во второй половине сороковых годов XIX века[42]. Для внешнего мира это было место, где располагались погосты с богадельнями, приютами и больницей. На самом же деле «кладбище» служило финансовой артерией беспоповцев федосеевского согласия. По наблюдениям МВД, касса «кладбища» помещалась в тайниках под комнатами федосеевского наставника С. Козьмина[43]. В них хранились общинные капиталы, направляемые по решению наставников и попечителей на открытие или расширение различных коммерческих дел. Единоверцам предоставлялось право пользоваться ссудами из общинной кассы, причем кредит предусматривался беспроцентный, допускались и безвозвратные займы. Именно с этой помощью образовалось огромное количество торгов и производств[44]. Однако возвратить взятое из кладбищенской казны и стать полноправным хозяином своего дела, т. е. попросту откупиться, не представлялось возможным. Можно было лишь отдать предприятие, запущенное на общинные деньги. Как известно, многие беспоповцы-федосеевецы не признавали брака, а значит, наследственное право не играло здесь роли, что усиливало общинное начало хозяйств. Воспитанниками Преображенского приюта были незаконнорожденные дети богатых купцов из разных регионов страны. Капиталами их отцов в конечном счете распоряжались выборные наставники и попечители Преображенского кладбища[45].
Любопытно и наблюдение полиции за торговыми оборотами купцов Первопрестольной: оно показало, что перед Пасхой, когда фабриканты распускали рабочих по домам, то почти все владельцы православного исповедания постоянно прибегали к займам для проведения необходимых расчетов. Однако купечество из кладбищенских прихожан никогда не нуждалось в деньгах: в их распоряжении была общинная касса[46]. Все попытки выяснить хотя бы приблизительные объемы средств, которые циркулировали на Преображенском кладбище, ни к чему не приводили. Как утверждала полиция, немногие, кроме наставников и попечителей, осведомлены о реальном обороте общественных капиталов этого богадельного дома, а исчисление его доходов «едва ли может быть когда сделано при всех стараниях лиц, правительством назначаемых наблюдать за кладбищем»[47]. Исследователи, изучавшие раскол, отмечали, что практически до середины XIX века Преображенская федосеевская община «была настолько многочисленнее, богаче и влиятельнее Рогожской, что развитие московского старообрядчества происходит под значительно большим влиянием федосеевцев или поморцев, а само Преображенское кладбище, как обычно эту общину называли, совсем затмевало своей славой Рогожское»[48].
Характеризуя староверческие якобы капиталистические хозяйства, следует обратить внимание на отношения, существовавшие внутри них. Восприятие их как общинной, а не частной, конкретно чей-то, собственности прослеживается не только у тех, кому было поручено управлять ею, но и у рядовых единоверцев, работавших на производствах. Своеобразные отношения между рабочими и хозяевами фиксировали внимательные наблюдатели. Православный священник И. Беллюстин, публиковавший заметки о старообрядчестве, описывал посещение сапожного производства в большом (в несколько тысяч человек) раскольничьем селении Кимры Тверской губернии. Староверы образовывали здесь артели по 30–60 работников, которые не только обладали правом голоса по самым разным вопросам, но и могли подчинить своему мнению «хозяина» производства. И. Беллюстин оказался, например, свидетелем горячих споров в артели о вере:
«…Тут нет ничего похожего на обыкновенные отношения между хозяином и его работником; речью заправляют, ничем и никем не стесняясь, наиболее начитанные, будь это хоть последние бедняки из целой артели; они же вершат и иные поднятые вопросы».[49]
Хозяин в спорных случаях оказывался перед серьезным выбором: или подчиниться артели, а между артелями в селении существовала подлинная солидарность, или встать в разлад с нею, т. е. с целым обществом. Неудивительно, что, как правило, хозяин предпочитал первое, поскольку каждый, независимо от рода занятий и своей роли, был крепко вплетен в этот социальный организм.
Подобные отношения между работниками и хозяевами существовали и на появляющихся крупных мануфактурах. Например, в староверческом анклаве Иваново в 1830-1840-х годах уже насчитывалось около 180 фабрик. Имена их владельцев – Гарелины, Кобылины, Удины, Ямановские и другие – были широко известны в центральной России. Заметим, что возглавляемые ими предприятия состояли из артелей, являвшихся основной производственной единицей. Артель непосредственно вела дела, «рядилась с хозяином», получала заработанное, т. е. оказывала ключевое влияние на весь ход фабричной жизни[50]. В таких условиях сформировался особый тип «фабричного», «мастерового», психологически весьма далекий от обычного работника по найму в классическом капиталистическом смысле этого слова. Серьезно изучавшие дореформенную мануфактурную Россию, замечали: если высший класс с завистью, но без уважения относится к этим капиталистам из крестьян, то «чернь… богатство их считает своим достоянием, выманивая его по частям посредством ловкости и хитрости»[51]. Это порождало разговоры о том, что фабрика портит народ, что под ее влиянием простолюдин утрачивает чистоту нравов. Официальные власти усматривали здесь криминализацию взаимоотношений, недоумевая, как могут простые фабричные работники держаться с хозяевами с наглой самоуверенностью и ставить себя с ними на равных? Эту черту фабричной жизни дореформенной России подметили и советские историки. Правда, их вывод был своеобразным: якобы «фабричная жизнь начинала вырабатывать людей, не безропотно переносящих произвол и эксплуатацию»[52].
Нужно сказать, что у правительства подобная направленность старообрядческой экономики вызывала нарастающую тревогу. Все это противоречило рыночным началам экономики, зримо напоминая коммунистические идеалы общественной собственности и управления. Напомним, что в 40-х годах XIX века такое социальное устройство активно популяризировали некоторые европейские мыслители. Разумеется, это обусловило пристальное внимание российских властей к подобным явлениям на местной почве. В результате была инициирована масштабная атака на староверческое купечество, которое рассматривали как силу, поддерживающую раскольничьи порядки. По указанию администраций, «не принадлежавшим к святой церкви», то есть раскольникам независимо от согласий давалось право пребывать в купеческих гильдиях лишь временно, сроком на один год. Желающие же находиться в гильдиях на постоянной основе обязывались представить документы о принадлежности к господствующей церкви. Запрещалось также утверждать староверов в должностях по общественным выборам, удостаивать их наградами и отличиями. Данные меры означали коллапс всей староверческой экономики и привели к ее переформатированию уже в рамках официального законодательства империи. Раньше, как мы видели, главенствующую управленческую роль играли наставники, советы, попечители, а частно-семейное владение выступало своего рода адаптером по отношению к властям и официальному миру. Теперь же, в условиях жесткого государственного контроля, акценты смещались в сторону тех, кто управлял торгово-промышленным делом, и их наследников. После этих потрясений «лицо» русского староверия сильно изменилось[53].
Однако, бурные события, происходившие в расколе, не остались незамеченными российской интеллигенцией, прежде всего, настроенной негативно по отношению к самодержавию. Благодаря охранительным заботам верхов, раскол приобретает в России широкое общественное звучание. Можно сказать, что для части отечественной элиты он становится своего рода модой. Староверческий мир начинают активно изучать, и это открывает новые возможности для национального самосознания, для осмысления собственной истории и культуры. Кроме того, на раскол перестали смотреть как на чисто религиозное явление; в нем увидели черты, имеющие гражданское значение, что обогатило всю общественную жизнь. В этом новом взгляде особый акцент был сделан на политическую составляющую раскола. С точки зрения групп, жаждущих политических перемен, старообрядчество выглядело весьма привлекательно, поскольку издавна противостояло самодержавию и государственности синодального православия. Раскол казался силой, которая наконец-то трансформирует революционные порывы лучшей части интеллигенции в реальную практику.