Поэтому он требовал, чтобы их история рассматривалась в «категориях оппозиции, протеста, антагонизма» [654]. Контркультурой оказывались и социалистические учения.
Продолжая традицию Волгина, Поршнев занимался социалистами-утопистами. В центре его исследований оказался Жан Мелье. Ему посвящены доклад на X международном конгрессе историков в Риме (1955), книга в серии ЖЗЛ (1964) и другие публикации, среди которых «Мелье, Морелли, Дешан», где автор пытался доказать, что за именами «Морелли» и «Дешан» скрывается одна историческая личность [655]. Эти исследования можно оценить с точки зрения отечественного историографического приоритета, важность которого для советских историков Поршнев неизменно (и нередко патетически в стиле послевоенной риторики о «первопроходцах») отстаивал.
При всей популярности изложения книга о Мелье была научным исследованием, притом действительно первой в мировой науке монографией. Нельзя не увидеть в ней печать советского времени и известного «социального заказа». Мелье представлен МЕССИЕЙ, слово которого «широчайшие народные массы Франции» ждали, как «сухая земля ждет дождя». Он был призван «выковать оружие» для разрушения феодально-абсолютистского строя [656].
Оружием сделалась идеология, включавшая три положения, которые формулировались Поршневым как антиидеи Старого порядка, основанного на «авторитете имущества, собственности, богатства», «авторитете власти, начальства», «авторитете религии и духовенства» [657]. Она родилась в голове Мелье из настроений стихийного возмущения и явилась идеологией победоносной революции.
На этом пути общинно-коммунистические, революционные, антиклерикальные идеи Мелье прошли через фильтр просвещенчества, которое отринуло неприемлемую для буржуазии часть, но сохранило основу – боевой народный дух. В результате идеолог народного протеста оказывался родоначальником Просвещения. «Циклопические строения всех зодчих эпохи Просвещения», в трактовке Поршнева, это – «расколотое на куски наследие Ме-лье», Вольтер, Руссо, другие «титанические тени» – порождение его духа (к тому же в «урезанном виде») [658].
Ощущал ли Поршнев себя мессией, пророком, указывающим человечеству новые пути? Во всяком случае в его научно-теоретическом замысле, названном «Критика человеческой истории», ощутимы присущие общественной мысли начала ХХ в. в России и Европе (вспомним хотя бы «Закат Европы» Шпенглера) эсхатологические мотивы. Связь с представлениями о «конце истории», очевидно, может быть прослежена [659].
Соглашусь с В.В. Рыжковским: в размышлениях Поршнева, тонусе всего его творчества нельзя не почувствовать дыхание революционной стихии с ее милленаристскими представлениями (о «последнем бое», разрушении старого мира «до основания» и всеобщем очищении от «праха» этого мира). Но я бы выдвинул вперед другую патетику – модернистского проекта цивилизации Нового времени, выраженного девизом «Знание – сила».
В советском марксизме этот пафос трансформировался в убеждение о всепобеждающей силе Учения, и мне представляется, что преданность Поршнева этому учению была обусловлена тем, что он считал марксизм наиболее универсальной из историко-детерминистских систем ХХ века, а потому видел в нем инструмент преобразования мира.
Системная жесткость характерна и для поршневского подхода к истории социалистических идей. Поршнев требовал категорической фиксации этой области исследований, подразумевая существование некоей твердой грани, абсолютного «водораздела». Такая категоричность была типичной для ранней советской историографии; и можно искать причину отчасти в том, что Б.Ф. был воспитан в этой традиции, одним из основателей которой можно считать его учителя.
Волгин еще в 20-х годах «узаконил» особую систематизацию истории общественной мысли, смыслом которой было отмежевание социализма от всех проявлений «несоциализма», включая самый радикальный эгалитаризм. Поршнев принимал этот постулат «раздвоения» истории общественной мысли человечества, понимая всю условность проделанной аналитической операции.
«Разработка социалистического идеала, – признавал он, – никогда не занимала изолированного, обособленного места в общественной мысли прошлых веков… Но мы, историки, в особенности историки, живущие при социализме, по праву вычленяем такую специфическую линию социального мышления (курсив мой. – А.Г.)» [660]. «Право вычленения» обосновывалось, как видим, идеологическими задачами.
В безбрежном море мечтаний, представлений, мнений, учений, теорий, явленных человечеством от седой древности, советскими историками выискивались необходимые элементы для обоснования постулата о «столбовой дороге», что привела в конечном счете к торжеству социализма в СССР. Такая перспектива или, точнее, ретроспектива диктовала специфическую методологию, при которой стремление к историзму сталкивалось с более или менее явственными телеологическими установками.
Вместе с тем, обосновывая «право вычленения», трактуя создание особой истории социалистических идей как «научный подвиг», Поршнев подчеркивал, что «обособить» их – лишь первая часть работы. «История социалистических идей, – утверждал ученый, – изолировалась только для того, чтобы в конечном счете стало видно, насколько без нее была искажена и непонятна совокупная истории общественной мысли». Следующий этап – возвращение социалистических идей в общий контекст идейной (или, как сейчас принято говорить, «интеллектуальной») истории человечества [661].
Подход этот выглядит продуктивным, однако следует учитывать, что и в данном случае взаимодействие выражалось контрастностью, той же самой бинарной оппозицией, всеобъемлющий характер которой Поршнев отстаивал.
В 60-х годах «постулат Волгина» исподволь, но все дружнее ставился исследователями (включая ученика и сподвижника Поршнева Г.С. Кучеренко) под сомнение. Манфред и Далин на различных секторских заседаниях, в том числе в группе по истории социалистических идей, открыто полемизировали с Поршневым о презумпции безусловного («ценностного») превосходства мыслителей, выступавших с осуждением частной собственности и признанием превосходства обобществления. Манфред регулярно напоминал, что большинство подобных идеологов в период Французской революции оказались на жирондистских позициях. Полемика между коллегами нередко набирала эмоциональные обороты. «Что дали Ваши социалисты истории Французской революции?» – однажды в запальчивости, в общем для него нехарактерной, бросил А.З. «Альтернативу капитализму», – невозмутимо-убежденно отвечал Поршнев.
Социализм-коммунизм он в своей философско-исторической парадигме воспринимал в негативном плане, как отрицание. Об этом свидетельствует, например, запись, обнаруженная В.В. Рыжковским в поршневском фонде: «Коммунизм и не есть новый общественный строй. Это есть процесс разрушения, ликвидации старого общественного строя, на смену которому не приходит новый, и одновременно создание материальных условий постисторического бытия людей» [662].
В результате бинарного противопоставления социализм – капитализм сплошь и рядом возникали методологические «неувязки». Помню, Поршнев просто «замучил» Захера, приехавшего в Москву для выступления в группе по истории социалистических идей об идеологии «бешеных». Захер характеризовал ее как «пред-социалистическую», подчеркивая, что их взгляды обозначили лишь определенную тенденцию, которая могла привести к социализму. Поршнева такой ответ не устраивал, он предлагал докладчику поразмыслить, какое же тогда отношение имеют «бешеные» к истории социалистических идей, изучение которых и есть цель группы. Однако мой учитель держался твердо: место «бешеных» только в «предыстории» социализма.
Казалось бы, Поршневу как «гегельянцу» совершенно естественно надлежало заключить, что «предыстория» – часть истории. Тем не менее он требовал категорической фиксации, явно имея в виду существование некоей твердой грани. Почему диалектическая мысль Поршнева остановилась перед этой гранью? Вопрос далеко не праздный, поскольку поршневский подход к истории социалистических идей многое проясняет, полагаю, в его «системе истории».
Социализм представлялся отрицанием (концом!?) пройденного человечеством маршрута всемирной истории. Подобно другим советским ученым,