- Я, Тихон, по-хорошему. Не серди меня, ищи другую квартиру, - сказал Мешков. - Мне подозрительных личностей не надо. За тобой полиция следит, а я тебя держать буду? Чтобы ты тут Толстым людей мутил?
- Задел вас Толстой! Поди, рады, что он богу душу отдал.
- Его душа богу не нужна.
- Еретик? - ухмыльнулся Тихон.
- Ты что себя судьей выставляешь?
- А кому же судить, как не нам? Он к нашему суду прислушивался.
- Какому это - вашему? Он был против пьянства, а ты пьяница. Вон морду-то набили, смотреть тошно.
- Против пьянства он был, это - конечно. А против совести не был.
Меркурий Авдеевич откашлялся, брови его сползли на глаза, он спросил внушительно:
- Ты что хочешь сказать про совесть?
В эту минуту занавеска раздвинулась, и Ольга Ивановна выступила из-за спины мужа. Затыкая под пояс юбки ситцевую розовую кофту в цветочках - под стать занавеске, - она заговорила на свой торопливый лад:
- Верно, Тиша, что верно, то верно! Он был совестливый. Он бедных людей не притеснял, граф-то Толстой, а всю жизнь помогал. Он бы мать с детьми на мороз не выгнал, а имел бы сочувствие.
- Что же к нему за сочувствием не пошла? Может, он чего уделил бы тебе? А ты за него схватилась, как он помер. С ним теперь поздно манипулировать. Из могилы небось не поможет граф-то твой.
- Злорадуетесь, что еретик умер, - повторил Парабукин с язвительным превосходством, как будто вырастая над Меркурием Авдеевичем и беря под защиту обиженную Ольгу Ивановну.
- Глупости порешь, - строжайше оборвал Мешков. - Христианину постыдно радоваться чужой смерти. Сожалею, а не радуюсь. Сожалею, что старец умер без покаяния, понял? Не очистил себя перед церковью, а умер в гордыне, нечестивцем, вероотступником!
- Ну да! Нечестивец! Анафема! Гришка Отрепьев! Как бы не так! Он чище тебя! Чище всей твоей кеновии со свечками и с ладаном. Кеновия только знает, что всякое справедливое слово гонит.
- Не гонит слово, болтун, а хранит слово. То слово, которое есть бог. Тебе это не по зубам.
- Мне много что по зубам, Меркул Авдеевич. Вот когда в зубы дают, это мне не по зубам. А в рассуждениях я не меньше твоего понимаю.
- Я тебе в зубы не даю. Синяк-то не я тебе наставил.
- Надо бы! Вы дяденька осторожный, знаете, кто примет зуботычину, а кто и ответит.
- Грозишь? При свидетелях грозить мне вздумал?
Мешков осмотрелся. Вокруг стояли ночлежники, ожидая, к чему приведет спор. Ребячье любопытство размалевало их жадными улыбками, будто они собрались перед клеткой, у которой озорник дразнит прутиком рассерженную и забавную птицу.
- Что же это он - против хозяина людей настраивает? - сказал Мешков смотрителю, застегивая пальто на все пуговицы, словно решившись немедленно куда-то отправиться искать защиту.
- Ты... этого... ветрозвон! Прикуси язык-то, - проговорил солдат.
Ольга Ивановна загородила собой мужа.
- Молчи, Тишенька, молчи. Твоих слов не поймут. Мы с тобой бедные, бесталанные, никто к нам не снизойдет. А вам, Меркул Авдеевич, должно быть неловко: человек больной, несчастливый, чего вы с ним не поделили?
- Толстого не поделили, - опять высокомерно ухмыльнулся Тихон.
- Оставь Толстым тыкать! - прикрикнул Мешков, немного присрамленный Ольгой Ивановной, но все еще в раздражении. - Имени его произносить не смеешь всуе! Он дарами редкостными отмечен, а ты лохмотник, и больше ничего.
- Как запел! Дары редкостные! Выходит, против даров ничего не имеешь, себе бы приграбастал, в свои владения. Да беда - богоотступник. Шкура-то, значит, хороша, можно бы на приход записать, да своевольник, из послушания вышел, грехи в рай не пускают. А вот мне он - ни сват, ни брат, и до ума его мне не дотянуться, а я его славлю. Потому что он к истине человека звал. По правилам там звал или против правил - это мне все едино. А люди на него оглядывались, согласны с ним были или нет. Вон и ты оглянулся, Меркул Авдеевич, хоть и бранишься. И в тебе он человека бередит...
Взяв за плечи Ольгу Ивановну, Парабукин легонько отстранил ее и шагнул вперед. Говорил он тихо, тоскливым голосом, точно застеснявшись злобы, и обращался уже только к ночлежникам, обходя взглядом Мешкова, который смотрел прочь, через головы людей.
- Вы на фонарь мой под зенком не кивайте: подраться всякий может. А я сейчас не пью и потому понимаю, что - бесталанный, - Ольга Ивановна говорит правду. Жалко мне, что я на дороге у себя не служу. Ездил бы с поездами, приехал бы на станцию Астапово - сколько раз я там бывал в своей жизни! приехал бы и постоял у того окна, у того дома, где он умер. Постоял бы, подумал: вот, мол, я из тех негодников, на которых ты взор свой направлял, Лев! Эх, что говорить! Начальник дороги послал ему на гроб венок от железнодорожников. Кабы Тихон Парабукин сейчас служил на дороге, стало быть, и от него был бы в этом венке какой листок или былиночка. А теперь выходит - я уж ни при чем. Эх, Парабукин!
- Такие слова ему, может, отраднее венка, если бы он слышал, примиренно сказал Мешков, - зачем ему венок?
- Зачем венок, - передразнил Тихон. - Тебе незачем. Ты бы ему кол осиновый в спину вколотил.
Меркурий Авдеевич пошатнулся, тронул дрогнувшими пальцами руку солдата, ища опоры, шумно набрал воздуха, но не крикнул, а выговорил с кряхтеньем, будто отрывая от земли тяжесть:
- Ну, Тихон! Пеняй на себя. Хотел я твоих детишек пожалеть, да ты самого вельзевула ожесточишь. Собирай лоскуты! И чтобы твоего духа не было! А я - прямо в часть! В полиции ты запоешь по-иному! Там твоих манипуляций с графом не потерпят.
Он раздвинул людей, исподлобья следивших за ним, и зашагал между нар, устрашающе пристукивая тростью о пол.
- И с богом, и с богом! - напутственно послала вдогонку Ольга Ивановна. - Мы от вас хорошего не ждали.
Выпяченные глаза ее помутнели, уголок рта, запав глубоко, дергался, широкий лоб покрылся розовыми разводами. Порыв неудержимого движения охватил ее маленькое тело, - она кинулась к сундучку, который служил Аночке кроватью, открыла крышку и начала выбрасывать наружу тряпье вперемешку с одеждой, не переставая говорить:
- Свет не без добрых людей. Пожалеют бедных крошек. Не замерзнем. Аночка, одень Павлика. Вот чулочки. Нет, беленькие приличнее. И сама оденься. На, возьми. Надень кофточку. Ничего. Не умрем. Подвяжи чулочки тесемочкой, натяни, натяни повыше. Жили до сих пор, проживем и дальше. Вот, на - поясок, подпояшь Павлика.
Она хваталась то за одну вещь, то за другую, разглядывая на свет, откидывая в сторону, примеряя на себе и на Аночке, добиваясь одной ей известной красоты сочетанья жалких, давно негодных обносков.
Парабукин молча стоял у занавески. Лицо его было недвижно, он следил за женой в окаменении страха. Вдруг взглянув на него, Ольга Ивановна оборвала речь, быстро шагнула к нему и прижалась щекой к его груди - все еще широкой и большой.
- Не бойся, Тиша, - сказала она, схватив и сжимая его руки, - бояться нечего! Я обо всем подумала. И поговорила, с кем надо. Пойдем все вместе. Оденься и ты.
Она дала ему чистую косоворотку с вышивкой, прибереженную про черный день в сундучке, и он покорно сменил рубашку и надел стеганый рыжий пиджак, изготовленный неутомимым старанием жены.
Ольга Ивановна, отряхнув и пристроив себе на темя слежавшуюся шляпку голубого фетра с канареечным крылышком, дрожащими пальцами натянула резиночку под узел волос на затылке и, подняв на руки Павлика, пошла впереди. За ней - озабоченными, маленькими и строгими шагами - двинулась Аночка и робко последовал муж. Ночлежка провожала их серьезно, как будто поняв, что смешной праздничный наряд женщины извлечен из-под спуда как последнее оружие нищеты против жестокости мира. Только приняв жизненно важное решение, Ольга Ивановна могла обратиться за подспорьем к своему счастливому, но уже позабытому прошлому. Никто не проронил ни слова, пока Парабукины шествовали между нар. И только когда их шаги затихли на лестнице, плотник, уложив в ящик свои рубанки, стамески и сверла, вздохнул:
- Завьет теперь горе веревочкой наш батя!..
Парабукины поднялись по взвозу и обогнули угол. Не доходя до калитки школы, Ольга Ивановна спустила Павлика на землю, одернула на нем рубашечку, пригладила выпущенные из-под самодельной шапочки светлые, по-отцовски курчавые волосы и взяла его за ручку. Он уже ходил. Переваливаясь, загребая одной ножкой, он боком потянулся за матерью.
Поравнявшись с калиткой, Парабукины не вошли во двор, а, сделав еще два-три медленных, неуверенных шага, остановились перед воротами, которые стояли настежь.
Подле квартиры Веры Никандровны ломовой извозчик кончал нагружать воз мебелью и узлами. Неотъемлемая вершина таких возов - самовар уже сиял между ножек перевернутого стула. Извозчик перекидывал через гору погруженного скарба веревку и натягивал ее, продев конец под грядку телеги и упершись ногой в колесо. Вера Никандровна вышла из дому с двумя лампами в руках. Не могло быть сомнения: она уезжала с квартиры.