– Зачем вы меня гоните, Нина Евгеньевна?..
А тут он пришел с Анатолием (Матвеевичем Екимовым) (Натина (Натальи Петровны) симпатия и ее непременный спутник), когда мы с Ольгой Васильевной (Кошкаревой) пили чай, а Ната то сидела рядом – у аппарата, то убегала – в телефон (телефонное отделение). Екимов – за ней: с видом и под видом исправлений – там и тут.
Ольга Васильевна ушла наливать чай, а Ощепков уселся позади моего стула и на мой вопрос: «Почему он, свободный от дежурства, пришел в телеграф?» – говорил, что одному в комнате, когда нет никого из семьи, так тоскливо сидеть или ходить из угла в угол, что поневоле пойдешь играть в карты или пить. Что не с кем словом перемолвиться. Что в минуты, когда грустно и не знаешь, чем заняться, некому высказаться. Что никто его не понимает, потому что он – такое уж «дикое животное», а его товарищ – «славный парень», только «Бог ему долго смерти не дает» – тоже «животное», только «другого рода», и потому они душевными впечатлениями и ощущениями не делятся. Что, правда, «уж в телеграфе – разговоры», да все-таки – на людях!..
Пришла Ольга Васильевна. И Ната с Анатолием. И они чем-то сконфузили Ольгу Васильевну: она убежала. А я кончила (пить) чай и заметила, что Ната – надутая… И Анатолий, с грустью в голубых глазах рассуждая о «ста граммах спирту, достаточных для моей молочной бутылки», вдруг сказал:
– Я с сегодняшнего дня не пью и в карты не играю!..
Видно было, что они не договорили о чем-то, а я не люблю мешать людям. И я собралась – и пошла. Ощепков спросил:
– Нина Евгеньевна, почему вы уходите? Мы вас очень стесняем?
Я сослалась на работу, которой не было, и ушла – печатать Соне (Юдиной) письмо. Ощепков пришел через пять минут – оставил их (Нату и Анатолия) говорить. Рассказывал мне о своих родных, о своем времяпровождении, о том, что его уже «пробрали» за «это», и теперь, когда ему предстоит ехать домой, ему «и хочется, и колется», так как – «какими глазами» он там на всех посмотрит?..
Вообще, мальчишка неглупый, и наблюдательный, и неиспорченный еще. Так что все карты и попойки могут остаться позади – как дурной сон…
Анатолий приходил несколько раз – звать его домой. «Аккорд» у него (Анатолия) с Натой не вышел, по-видимому, а Ощепков всё уговаривал остаться «на пять минут еще» и рассказывал о телеграфных разговорах, о том, что он не считает… вправе чувствовать себя знакомым с телеграфными служащими вне этой комнаты, ибо «всяк сверчок знай свой шесток», так как здесь, на телеграфе, неприменима поговорка: «Служба – службой, а дружба – дружбой»…
А я говорю:
– Я вас не понимаю… Что же – это значит, что вот вы здесь со мною разговариваете, а встретимся на улице – вы и кланяться мне не будете?
– Нет, я поклонюсь, только не посмею навязываться в знакомые…
В среду (3 апреля) была у Лиды (Лазаренко) – жить без нее не могу, а накануне (2 апреля) мы с ней гулять ходили, читали Джемса346 – о чудесах практического христианства (религии оптимизма) в Америке. Очень-очень интересно, только мы не кончили (читать)…
Потом она играла мне проникнутые светло-голубой хрустальной тайной мелодии. И забывался телеграф, и пыль и сор повседневности стирались с души. Только раз заглушенный стон человеческого страданья проникнул в небесную гармонию – и на другой день я писала:
За окном вчера был тих туманный вечер…
Белых клавиш ты, любя, коснулась —
Будней пыль с души моей смёл звуков ветер,
И она для Вечного проснулась.
От земли к зовущим хорам неба
Легким облаком плыла она, казалось,
И хрустально-голубою дивной тайной
Небо дальнее над ней, дыша, вздымалось.
И звучали там таинственные тени
Душ, не знавших скорбь земного мира,
И отзвучно-трепетно дрожали
Струны пряжи «лучшего эфира».
Донеслись на миг с земных глубин забытых
Перепевы мук, в тех песнях угасая…
И Незримый Кто-то пел, в Обитель Бога
Светлые оконца открывая.
А вчера (5 апреля) – отбывав у Лидии Ивановны (Бровкиной) и повидавшись с Марусей (Бровкиной) – я отнесла Лиде и «Речку», и эти строчки, и еще строки – об «усталости от тоски», и о весеннем небе, весеннем солнце, о «звездных ресницах» вечера…
Она была одна: Володю я не считаю – он никогда не мешает нам. И я была вознаграждена за всё: и нежным поцелуем, и словами – после прочтения бланков («Да, этого с меня довольно!..»), и долгими взглядами на «Речку». И снова – музыкой и следующими словами: глупая Лидочка сравнила (стихи) со Щепкиной-Куперник347 и нашла у меня в этих строчках «большее чистой живописности – глубину»…
Глупенькая! Любит меня – и всё, что чувствует сама, переносит на мои – я даже не решаюсь сказать – «стихи»…
Мне пришлось уйти от нее рано: ночное дежурство ждало и торопило. Было грустно: думалось, что (у Лиды) будет Вера Феодоровна… Сегодня я знаю, что это так и есть. Судьба не хочет, чтобы я с ней встретилась. Жаль…
Я ушла. Захватила из дому провизию и не спеша отправилась на вокзал. Вечер был ясный, примиряющий. Затихло на душе немножко горькое чувство. Хорошо было!..
Иду – и на улице Семеновской встречаю Ощепкова:
– А-а! Куда направились? Опять в город бредете – с неудовольствием?..
– Нет… Брожу… Ходил по линии (железнодорожной дороги), потом – сюда направился. Разрешите мне вернуться с вами?.. И я разрешила. Он сказал, что с этого дня они (с товарищем) дали слово не пить и не картежничать, а вместо того – гулять; что, собственно, перепутав дни, он пошел еще ко Всенощной, так как любит эту службу, но оказалось, что завтра будет она; что сегодня он – в редко-благодушном настроении, что обычно у него – «ко всему апатия»…
– Это нехорошо, – замечаю я.
– Зачем вы так говорите? Ведь я не сам на себя напускаю…
– Но я и не клевещу на вас, просто – нахожу наличность этого чувства нехорошей, так как знаю его…
Потом – у него был с собой бинокль – смотрели на звезды и дали… Да вот – это лучше так сказать:
Вчера мы шли… Чуть тлел огонь заката,
И зажигались звезды в вышине,
А даль была молочной мглой объята…
Взглянув в бинокль, его Вы передали мне.
Я засмотрелась: даль звала куда-то…
Огнями радуги звезда мерцала в глубине…
Мы говорили-шли – о «Свете тихом»,
О «Славе Богу в Вышних» – в небесах,
О мире на земле, давно забытом…
Я подсмотрела грусть и тихий свет в глазах,
Когда Вы говорили мне о «Свете тихом»…
А хороводы звездных искр, мерцая, плыли в свежих небесах…
Он говорил еще, что любит фотографию и занимается ею. О вере в Бога…
И вот, благодаря этой встрече, я не так уж досадую на то, что Вера Феодоровна отбывала у Лиды (Лазаренко) без меня, тем более что Зина (сестра) сейчас совсем хорошо играет «Май» и «Июнь» Чайковского. Мои любимые. Я люблю еще «Апрель»…
Решительно, этот юнец (Ощепков) – хорошая душа, неиспорченная, но от тяжелого чувства одиночества и поистине душной обстановки, где всякое живое слово тонет в целом океане пыли пошловатой усмешки, не может уйти во что-нибудь самоценное. И верно, он чувствует, что душа у него опустошена. А чем наполнить ее – не знает, как часто бывает с хорошими людьми, попавшими в духоту и копоть…
Вот еще что он мне сказал по дороге:
– Значит, на «Двенадцать Евангелий»348 пойдем в церковь… в одну, да?
– Почему – в одну? – мимоходом сказала я тоном, не требующим ответа.
И вот – эти слова не царапнули меня, как было, когда Кощеев звал в театр. Точно они и сказаны были иначе, и чувство, в них вылившееся, было другое. Несомненно, это чувство гнетущего одиночества вызвало их, а оно светится большой печалью…
Он (Ощепков) проводил меня только до дверей телеграфа, простился. Мне показалось, что он уйдет «в дом надвигающейся ночи» – бродить еще, до устатка… А что он не вошел в телеграф – мне очень понравилось. Это было умно и чутко…
25 марта/7 апреля, воскресенье
Ощепков примиряет меня с телеграфом: он так ко мне относится, точно (я бы сказала) брат – как я представляю себе хорошего брата. Мне его очень жаль: у него, вероятно, такая тоска и печаль порой в душе, какая у меня была, когда я не выдержала в Питере и удрала от этого невыносимого чувства домой. Мне так кажется…
Но еще раз сегодня он сказал мне, догнав по пути – в десяти шагах от вокзала (я убежала пораньше, без него), что у него сегодня – хорошее настроение. Это – уж второй день…
И прибавляет:
– С удовольствием проводил бы вас, да… уж погода-то очень плохая!
– Ну, ну! И – «с удовольствием»?!.
– Нина Евгеньевна, почему же вы сомневаетесь?