поведение человека, как он создает историю и устойчиво формирует самосознание поколений и нации. Ведь все это и стало результатом воздействия военного мифа.
Европейские нации, участвовавшие в Первой мировой войне, создали разные версии военного мифа. «Правые политики чувствовали себя наследниками мифа войны не только в Германии, но и во всей Европе; брутализация была всюду тесно связана с расширением влияния правых партий на население» [478]. Моссе, сосредоточившись на ситуации в Германии, изучал, как создают и используют нарративы для того, чтобы усилить политическое влияние, мобилизовать социальные группы и творить историю. Хотя в своей книге Моссе и не использует понятие «тимос», он, по сути, реконструирует тимотический культ мужчины-воина, который был сформирован во время войны и в 1920-е годы поддерживался и продвигался правыми партиями. В качестве примера Моссе приводит куплет из военной песни 1915 года:
Мы стали народом гнева,
Мы думаем только о войне,
Мы молимся как яростный орден мужчин,
Кровью поклявшихся победить [479].
Спустя десять лет это настроение не исчезло. Арнольд Цвейг с большой тревогой наблюдал за этой тимотической манией: «Война здесь, там и всюду вызвала пароксизмы идеала личной и гражданской мужественности» [480].
В межвоенную пору память о войне не ослабевала, а усиливалась. В 1930-е годы миф о военном опыте стал стержнем государственной идеологии национал-социализма. «Память о погибших» означала не только скорбь и воздаяние почестей, но и проецирование воинствующего культа жертвенности в будущее. Это усиление мифа войны сегодня можно видеть в том, как мемориалы павшим превращаются в мемориалы войне. После войны мемориалы павшим усеяли всю Германию. Не было ни одного города и деревни, где бы, пройдя сколько-то шагов, ты не наткнулся на памятник с выгравированными именами, датами рождения и смерти погибших солдат из этой местности. Такая инициатива исходила от муниципалитетов, которые, не дожидаясь правительственных указаний, создавали локальные мемориалы памяти, почитания и скорби. Памятники войне появились в 1930-е годы как новый тип мемориала. На них уже не значились имена и фамилии, они не напоминали о Первой мировой войне, а мрачно и решительно глядели в будущее. Нарочито угловатые и массивные статуи олицетворяли суровость и твердость. Память о Первой мировой войне превратилась в этих памятниках в подготовку ко Второй мировой войне.
Моссе подробно описывает, как это обращенное к национальной чести и героическим подвигам умонастроение с его мужественной верой в нацию, закаленную войной, сформировало взрывоопасную идею радикального размежевания на врагов и друзей, которая была диаметрально противоположна устремлениям к миру и демократии в 1920-е годы. Хотя Моссе нигде не упоминает имени своего оппонента, он очень точно изображает политическую атмосферу, в которой укоренилось мышление Карла Шмитта. «Продолжение аффектов войны в мирное время вело к одичанию политики и равнодушию к человеческой жизни. ‹…› Результатом этого одичания в межвоенную пору стала особая эмоциональная настроенность мужчин, которая натравливала их против политического врага и одновременно делала их, как и женщин, бесчувственными к проявлениям бесчеловечности». Эта политическая воинственность распространилась во многих европейских странах. «Фразеология политической борьбы, нацеленность на полное уничтожение политического противника ‹…› – все это вело к продолжению в умах Первой мировой войны после ее окончания и теперь направлялось на других, преимущественно внутренних врагов» [481].
Джордж Моссе умер в 1999 году. Он еще стал свидетелем падения Берлинской стены и был доволен тем, что происходило с Германией: «Для меня великое достижение Второй мировой войны в том, что немцы больше не хотят воевать», – признался он в одном из интервью 1990 года. Он говорил, что «миф о военном опыте стал в Европе уже историей», но добавил: «Будущее открыто. ‹…› Если национализм опять поднимется как секулярная религия, этот миф вновь сыграет свою роль». Джорджу Моссе сама война представлялась «огромной машиной одичания», поэтому он не питал иллюзии: «кое-что из того, что мы называем цивилизационным процессом, было разрушено под этим катком» [482]. Начавшееся с энтузиазма, с патриотической готовности отдать свою жизнь незаметно обернулось нигилизмом, который планомерно поощрялся воспитанием равнодушия к человеческой жизни. В подтверждение этого Моссе указывает на геноцид армян, унесший миллион жизней, и на циничный вопрос Гитлера: «Кто еще говорит сегодня об уничтожении армян?» В 1939 году, накануне собственной агрессивной войны, он чувствовал себя уверенно, потому что забвение означает защиту преступников и их уверенность в собственной безопасности.
Концепция «друг/враг» (Карл Шмитт, Рафаэль Гросс)
Карл Шмитт (1888–1985) – мыслитель, сделавший концепцию «друг/враг» темой дискурса, влиятельного и сегодня. А поскольку его влияние в среде современных интеллектуалов чрезвычайно широко, я хотела бы коротко остановиться на истории и роли концепции «друг/враг» и подвести некоторые итоги ее развития. Шмитт принадлежал к поколению Первой мировой войны, но сам в боевых действиях не принимал участия. Этот пробел он восполнил тем, что по окончании Первой (и Второй) мировой войны стал одним из влиятельнейших интеллектуальных «поджигателей войны», перенеся, по словам Моссе, лексику политической борьбы на послевоенный период. Хотя как юристу, занимавшему высокое положение в национал-социалистическом государстве, ему нельзя было преподавать после Второй мировой войны, он, однако, сумел укрепить свое интеллектуальное влияние и продолжал посылать сигналы из политического закулисья. Его «тихая обитель» Плеттенберг в Зауэрланде стала тайной лабораторией мысли для выдающихся и влиятельных интеллектуалов послевоенного времени, которые приезжали за советом и воодушевлением к проницательному профессору права, мыслителю-полемисту и всесторонне образованному человеку. После войны юрист Карл Шмитт продолжал пользоваться высоким авторитетом не только в узких салонных кругах, он слыл одним из самых влиятельных интеллектуалов за рубежом, точнее – среди интеллектуалов мужчин (Шанталь Муфф – исключение). Главным образом из-за теории Ernstfall, «чрезвычайного положения», при котором все возможности выбора либерального потребительского общества сметаются одним ударом и гуманистические нормы жизни сокращаются до единственного и последнего решения. Для этой ситуации и придумана интеллектуальная позиция «друг/враг», к которой все и сводится.
Первоначально Шмитт поддерживал новую Веймарскую демократию, но в смутные времена проявил готовность перестроить ее основы в пользу национал-социализма: «Всякая подлинная демократия основана на том, что не только с равным обращаются равно, но и с неравными неравно. Демократия, таким образом, требует, во-первых, гомогенности, а во-вторых, в случае необходимости, исключения или уничтожения гетерогенного». Эти слова взяты из статьи «Духовно-историческое состояние современного парламентаризма», опубликованной в 1923 году, когда новые правые только формировались [483]. В то время как первая немецкая демократия, еще неопытная и неуверенная, пыталась утвердиться, Шмитт уже вел речь о «необходимости исключения или уничтожения гетерогенного». Вслед за риторикой войны концепция