Подобный обычай, или мода, утвердились и при императорском дворе. Хорошо известна страсть, подчас даже болезненная, императора Нерона к публичным выступлениям со своими стихами. Но и его предшественник Клавдий, хотя и не имел таких способностей, все же не раз пытался читать свои книги перед многочисленной аудиторией. Впрочем, первое его выступление прошло не совсем удачно, но отнюдь не по его вине. «Дело в том, — рассказывает Светоний, — что в начале чтения вдруг подломились несколько сидений под каким-то толстяком, вызвав общий хохот». Затем шум унялся, Клавдий продолжал читать, но то и дело останавливался, вспоминал о случившемся «и не мог удержаться от хихиканья» (Светоний. Божественный Клавдий, 41).
Добавим, что Плиний, отчасти предвидя подобные случаи, настойчиво советовал рецитаторам по возможности тщательно отбирать слушателей, дабы избегать бестактностей с их стороны и всяких иных неловких ситуаций, которые могут испортить слушателям все настроение. В связи с этим он приводит одну забавную, но для литератора-чтеца весьма досадную историю: как-то раз элегический поэт Пассен Павел созвал к себе друзей, чтобы прочесть им свои стихи. Когда гости собрались, рецитатор, как это было принято, обратился к самому уважаемому из них — своему другу, видному юристу Яволену Приску, с вежливым предложением разрешить начать чтение произнеся обычную формулу: «Приск, прикажешь…» На это юрист в рассеянности ответил: «Я ничего не приказываю». Среди присутствующих поднялся хохот, полились нескончаемые шутки и т. п. Приподнятое настроение слушателей, готовых внимать высокой поэзии, сошло на нет. Плиний пишет: «Обмолвка Яволена Приска несколько расхолодила аудиторию. Те, кто озабочен своей репутацией, должны не только сами быть в здравом уме, но и приглашать здоровых» (Письма Плиния Младшего, VI, 15).
Нет необходимости говорить здесь подробно о таком подлинном бедствии для образованных людей, знатоков литературы в Риме, как назойливые поэты — дилетанты и графоманы, которые где только могли одолевали невольных слушателей своими стихами, преследуя знакомых даже на пирах и во время купаний в термах. Всех этих виршеплетов, бездарных, но навязчивых, едко высмеял, как мы помним, Марциал в своих эпиграммах на Лигурина (Эпиграммы, III, 44 и III, 50).
Постепенно обычай публичных литературных собраний отмирал. Слушание и обсуждение новых сочинений все чаще происходили в узком кругу избранных ценителей поэзии или философии. Дольше, возможно, сохранялись рецитации литературных произведений или отрывков из них в книжных лавках, где такие чтения исполняли роль торговой рекламы.
Как отдыхали римляне не от ежедневных забот и занятий, а тогда, когда преклонный возраст вынуждал их обратиться от трудов к заслуженному покою? Как проводил время пожилой римлянин, у которого на старости лет оказалось много досуга? Об этом мы также узнаем из переписки Плиния Младшего, из его письма к своему другу и земляку Кальвизию Руфу, где речь идет о строгой, размеренной жизни бывшего консула и полководца Спуринны, наслаждавшегося в те годы спокойной старостью:
«Не знаю, проводил ли я когда-нибудь время приятнее, чем недавно у Спуринны. Вот кто был бы мне образцом в старости, доживи я до нее! (…) Утром он остается в постели, во втором часу (около 7 или 8 часов по нашему времени. — Прим. пер.) требует башмаки и совершает пешком прогулку в три мили; и тело, и душа после нее бодрее. Если с ним друзья, то завязывается беседа о предметах высоких; если никого нет, то ему читают вслух, читают и в присутствии друзей, если их это чтение не тяготит. Затем он усаживается; опять книга и беседа, которая содержательнее книги; потом садится в повозку, берет с собой жену… или кого-либо из друзей… Как прекрасна, как сладостна эта беседа с глазу на глаз! Сколько в ней от доброго старого времени! О каких событиях, о каких людях ты услышишь! Какими наставлениями проникнешься! Хотя он по скромности и поставил себе правилом не выступать в роли наставника.
Проехав семь миль, он опять проходит пешком милю, опять садится или уходит к себе в комнату писать. (…) Когда наступает час бани (зимой это девятый, летом восьмой), он, если нет ветра, ходит на солнце обнаженным, затем долго с увлечением гоняется за мячом: он борется со старостью и таким упражнением. Вымывшись, он ложится ненадолго перед едой и слушает чтение какой-нибудь легкой и приятной вещи. В течение всего этого времени друзья его вольны или делить досуг с ним, или заниматься чем им угодно.
Подается обед, изысканный и в то же время умеренный, на чистом старинном серебре… Часто обед делают еще приятнее разыгранные комические сценки; вкусная еда приправлена литературой. Обед захватывает часть ночи даже летом и никому не кажется долгим: так непринужденно и весело за столом. И вот следствие такой жизни: после семидесяти семи лет ни зрение, ни слух у него не ослабели, он жив и подвижен; от старости у него только рассудительность.
Такую жизнь предвкушаю я в желаниях и раздумьях, в нее жадно войду, как только возраст позволит пробить отбой. А пока меня изводит тысяча дел, и тот же Спуринна мне утешение и пример. Он, пока этого требовал долг, исполнял поручения, нес магистратуры, управлял провинциями и долгим трудом заслужил этот отдых» (Письма Плиния Младшего, III, 1).
ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ В ГРЕЦИИ
Разум бессмертен, а остальное смертно.
Пифагор // Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, VIII, 30
Почему человек умирает? И что происходит потом? Что скрывается за гранью, отделяющей мир живых от мира умерших, если этот последний действительно существует? Эти и подобные им вопросы издавна тревожили философов, богословов, биологов. В философии каждая школа на свой лад пыталась разрешить проблему смерти, наставляя человека, как ему следует поступать в минуту, когда умирает кто-либо из его близких или когда умирает он сам. Все, однако, сходились на том, что смерть неизбежна и что она окутана тайной. Подробное изложение всех высказываний античных мыслителей на эту тему составило бы целый том. Повседневная же практика погребальных обрядов была целиком подчинена традиционным верованиям греков и римлян, ведь всем философским теориям предшествовали анимизм, вера в существование души, смертной или бессмертной, покидающей тело в момент кончины и блуждающей затем в царстве мертвых бесплотной тенью, подобием своей земной оболочки.
Понадобились столетия, чтобы философы, склонные к материалистическому видению мира, взглянули на смерть иначе. «Привыкай думать, — пишет Эпикур, — что смерть для нас — ничто: ведь все и хорошее, и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущений… Самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то уже нет нас» (Там же, X, 124–125). Еще дальше в своем пренебрежении смертью и связанными с ней тогдашними человеческими условностями пошли киники: на вопрос, является ли смерть злом, Диоген отвечал: «Как же может она быть злом, если мы не ощущаем ее присутствия?» Мало заботился он и о судьбе своего тела после кончины, говоря, что его похоронит тот, кому понадобится его жилище. По одной из версий, Диоген, умирая, «приказал оставить тело свое без погребения, чтобы оно стало добычей зверей, или же сбросить в канаву и лишь слегка присыпать песком» (Там же, VI, 52; 68; 79).
Лодка Харона и душа женщины
И все же большинство древних эллинов, какими бы ни были их воззрения на жизнь и смерть, соблюдали общепринятые ритуалы, погребальные обряды, в которых многое определяли имущественное и социальное положение умершего и его семьи. Философские взгляды менялись, обряды же сохранялись веками и как выражение глубокой скорби и памяти об ушедшем, и как проявление традиционных верований, обязавших семью покойного позаботиться о его посмертной участи в царстве Плутона-Аида. Быть может, в приверженности обрядам сказывался и страх перед неизвестным, о чем говорит старец Кефал у Платона: «Когда к кому-нибудь близко подходит смерть, на человека находит страх и охватывает его раздумье о том, что раньше и на ум ему не приходило. Сказания, передаваемые об Аиде, — а именно, что там он будет наказан…, — переворачивают его душу» (Платон. Государство, I, 330 d). Нет сомнений, что такой страх, такая неуверенность перед тем, что ждет человека за гробом, часто пробуждались у тех, кто приходил прощаться с усопшим. И всем казалось, что лучше не вызывать на себя и на него гнева богов, а снискать их благоволение, совершая обряды, издавна установленные предками.
Впрочем, сатирик Лукиан Самосатский, находясь под влиянием философии Эпикура, отрицал веру в загробную жизнь и язвительно высмеивал тех, кто верит в подземное царство мертвых и торопится принести богатые жертвы Аиду-Плутону и его жене Персефоне-Прозерпине. «…Огромная толпа простых людей, которых философы называют невеждами, поверила Гомеру, Гесиоду и прочим слагателям басен, признала законом их измышления, полагает, что существует под землей некое место — глубокий Аид, что он велик и обширен, и мраком покрыт, и солнца не видит, и не знаю уже, как они думают, откуда берется там свет, чтобы можно было все-таки разглядеть подробно все в нем находящееся. Царствует же над этой бездной брат Зевса, прозванный Плутоном… Итак, по их словам, Плутон и Персефона царствуют и высшую власть имеют над всеми усопшими. Им помогает, разделяя с ними долг правления, целая толпа всяких Эринний, Пеней и Страхов… Наместниками, правителями и судьями поставлены двое: Минос и Радамант… Людей добрых, справедливых, в добродетели проведших жизнь, когда их наберется значительное число, они отправляют как бы в колонию — на Елисейские поля, чтобы они там вели самую приятную жизнь. (…) Люди же средней жизни… бродят по лугу, в бестелесные обратившись тени, неосязаемые, как дым» (Лукиан. О скорби, 2, 6–9).