у него на квартире. Меня тогда поразили навязчивые разговоры о болезни, о лекарствах. В.С. выглядел несколько подавленным и угнетенным по контрасту с той энергетикой, которую он излучал во время своих московских приездов. И все же его внешний облик никак не свидетельствовал о тяжелой болезни, а именно это звучало из уст жены.
Пожалуй, ощутил серьезность ситуации я только тогда, когда заглянул за шкаф, которым было отделено ложе В.С. Помимо лекарств, полки с внутренней стороны были уставлены зажженными свечами. Вспомнилось, что когда моя жена еще на нашей московской квартире спросила В.С. про загадку его двойной фамилии, он сказал: наверное, пошла от попа Алексея.
А беседы наши между тем шли своим чередом, и обсуждались его новые замыслы. И приведенное последнее письмо старшего друга, в дополнении к моим одесским впечатлениям, свидетельствует, что Вадим Сергеевич до самого конца находился в творческом поиске, открывая для себя все новые горизонты познания.
Глава 8
Почетный гражданин Ульяновска С.Л. Сытин
Сергей Львович Сытин запомнился исключительно цельной личностью. При всем многообразии сфер его деятельности и разносторонности качеств, которых требовала эта деятельность. И отнюдь не последнее по значению – при крутой смене пережитых им периодов советской истории и переломе эпох отечественного бытия, который он очень остро, в прямом смысле болезненно переживал!
Воссоздать облик Сытина (1925–2001), кроме его трудов и личных воспоминаний, мне больше всего сейчас помогает наша интенсивная переписка, десятки писем за 1972–1993 гг., а также вырезки статей, которые он присылал. Очень значимы статьи и материалы ульяновских авторов, на протяжении многих лет знавших Сергея Львовича как педагога и краеведа. Большой интерес представляют очерки ученицы Сытина доцента кафедры истории Отечества Ульяновского государственного университета Ирины Львовны Зубовой, предпринявшей опыт интеллектуальной биографии ученого [1012]. Свои очерки Ирина Львовна дополнила ценными замечаниями к первоначальному тексту этой главы, который я ей послал.
Кроме историографического анализа, очерки Зубовой ценны как источник знания об общественно-политической и научной позиции Сытина в тот период, когда прекратилась наша переписка. В 90-е годы она работала учителем истории и обществознания в средней школе и «испытывала, как многие тогда, определенные трудности с осмыслением происходящего и объяснением их на уроках». И, регулярно встречаясь, обсуждала с С.Л. эти жгучие проблемы.
Столь тесное общение придает особую значимость ее оценке: «С.Л. Сытина нельзя отнести к кабинетным ученым и в то же время нельзя назвать жертвой, пассивным проводником партийных идей или подобно Покровскому оголтелым поборником идеологического и политического курса властей. Он, скорее всего, являлся идеологически убежденным интеллектуалом, который видел призвание советских ученых-обществоведов в служении социалистическому идеалу на поприще науки и средствами науки и при этом активно и сознательно участвующими в общественной жизни» [1013].
Хотя закончил Сытин истфак МГУ, альма-матер считал МГПИ, здесь он защитил кандидатскую диссертацию и своим учителем называл Сергея Борисовича Кана, историка социалистических идей, с вдовой которого (и с самим институтом) поддерживал связи много лет спустя [1014]. А его преподавательская и научная деятельность пожизненно оказалась связанной с городом на Волге и Ульяновским педагогическим институтом, доцентом которого он был на протяжении четырех десятилетий.
Я знакомился с Сергеем Львовичем, можно сказать, дважды. Первый раз – с историком Французской революции в Москве, второй – с почетным гражданином города на мемориальных Сытинских чтениях в Ульяновске. Первые встречи состоялись во время симпозиума в Институте истории по якобинской диктатуре в мае 1970 г. [1015] и в августе того же года во время Международного конгресса историков в Москве.
В.С. Алексеев-Попов, который был очень дружен с Сытиным, видя в нас своих единомышленников, призвал его и меня к себе в номер академической гостиницы, где квартировал по случаю конгресса, чтобы устроить нечто вроде «мозгового штурма», как это тогда называлось (см. гл. 7). Предметом была социальная природа якобинской диктатуры, споры о которой оживились после книги В.Г. Ревуненкова под широковещательным названием «Марксизм и проблемы якобинской диктатуры» (1966). Вообще разномыслие среди советских историков существовало еще с 20-х годов, когда открыто выявлялось. Существовало и в страшных 30-х, когда, по горькому признанию С.О. Шмидта, «все осознали, что следует фальшивить в один голос» [1016], и разномыслие прикрывалось формальным следованием общеобязательным установкам. Даже после присвоения якобинской власти звания «революционно-демократической диктатуры» оставалась почва для различного толкования.
Коротко, к тому времени, когда мы втроем собрались в гостинице «Академическая», различались два подхода – «сверху» и «снизу». Господствовавшее направление, представленное лидерами отечественных франковедов Манфредом и Далиным, ставило во главу угла деятельность якобинского Конвента, роль Робеспьера, как факторы, определившие революционно-демократический характер диктаторской власти в 1793–1794 гг.
Сытин вместе с Алексеевым-Поповым, подобно ушедшему к тому времени из жизни Якову Михайловичу Захеру, отстаивали роль социальных низов, городской бедноты и крестьянства, доказывая, что именно политическая активность этих слоев заставила якобинцев пойти на радикальные социальные преобразования.
Признавая понятие якобинского блока как социальной базы диктатуры, Сытин подчеркивал социальную разнородность блока и существование антагонистических противоречий внутри него между буржуазией и тем слоем, который он называл (вслед за Энгельсом) «предпролетариатом».
В сущности выделение роли этого последнего в революционных событиях и сделалось отличительной чертой позиции Сытина с того самого момента, когда он занялся историей Французской революции. Революционная история рассматривалась им под тем углом зрения, как она преломилась в деятельности «бешеных», «крайне левой политической группировки» революционного периода, по его определению. А занялся он Французской революцией в самое неподходящее время для научного творчества вообще и изучения этой революции особенно. То был конец 40-х годов, когда в апофеозе идеократии явственно проступали наиболее одиозные черты, по выражению Сытина, «ущербно-защитной идеологии» [1017] с декларированием по всякому случаю истинности высказываний вождя и других классиков марксизма.
Диссертация молодого историка, защищенная в 1952 г., не избежала общей участи исторических исследований того времени. Лейтмотивом в автореферате диссертации звучит идея И.В. Сталина о «буржуазной ограниченности революции 1789–1794 гг.» и ее «коренной противоположности Великой Октябрьской социалистической революции» [1018]. Та самая идея, с которой Сталин выступил еще в 20-х годах, обосновывая необходимость сохранения режима диктатуры на весь период строительства социализма и несовместимость «пролетарской» диктатуры с «буржуазной» демократией, и которая представляла квинтэссенцию его основополагающего произведения «Вопросы ленинизма» (которое следовало бы назвать «Основы сталинизма»).
Тема «коренной противоположности» была развита при директивном программировании принципов исторического образования в СССР. «Основной осью учебника новой истории, – подчеркивали партийные руководители, – должна быть эта именно идея противоположности между революцией буржуазной и социалистической». Соответственно предписывалось: «показать, что французская (и всякая иная) буржуазная революция, освободив