Тогда на что больше похоже китайское левое молодежное движение второй половины 1960-х – на свои европейские аналоги или на движение «боксеров»-ихэтуанов начала века? Ведь «старая царица» Цы Си так же, как и Мао, делала вид, будто сочувствует молодым повстанцам, которые шли громить логова «заморских чертей». Она так же отреклась от них, когда это стало ей выгодно. Ихэтуаны, правда, были менее выражены прокоммунистическими, чем их предшественники в XIX веке, – члены сект – сецзя. Их социального происхождения ненависть полностью направлена была на чужестранцев. О хунвейбинах можно сказать обратное: социальная их ненависть направлена на свою властную бюрократию, но знаком, символикой этих «своих чужих» оставались «заморские черти» – «ревизионисты».
Следовательно, движение хунвейбинов – продолжение китайской истории, которая только использует словесную символику европейских «красных»? Но нетрудно найти и другие мировые аналогии.
Опора центральной деспотической власти на агрессивное недовольство слабых и униженных – явление, сопровождавшее всю человеческую историю. Возможно, наиболее справедливой была бы аналогия с попыткой Троцкого в середине 1920-х опереться на молодежь в борьбе с возглавляемой Сталиным группой коммунистических лидеров старших поколений. Но даже и эта аналогия, сама по себе справедливая, мало что объясняет, – вряд ли Мао сознательно пользовался примером «красного льва революции».
Радикализм китайских молодых «шестидесятников» коренится в собственной социальной практике послереволюционного развития Китая. Традиционные бунтарско-коммунистические образцы объединились со стремлением китайской коммунистической бюрократии быть похожими на мировые левые молодежные движения, отмежеваться от бюрократического аппарата и, использовав левые настроения молодежи, укрепить собственную бюрократическую власть.
Попытка «маоизма» омолодить коммунистическое движение, реализовав какое-то подобие Парижской коммуны или идеалов ленинского «Государства и революции», имела наибольший мировой резонанс, но следует ясно отдавать себе отчет, что это была провокация, которая закончилась ничем, – так, как должна была закончиться любая провокация. С «непосредственным правлением народа вместо аппарата насилия, которое стоит над народом» было покончено. «Государство-коммуна» еще раз оказалось утопией, самым прямым историческим путем, требующим больше всего крови и насилия и имело обратные последствия. Осуществить модернизацию Китая, используя культуру массового энтузиазма, соединенного с террором, не удалось.
Через месяц после смерти Мао Цзэдуна группа ультралевых, управляемая Цзян Цин, была отстранена от власти и арестована. К руководству Китаем пришел в конечном итоге Дэн Сяопин. Судьба его, казалось, уже была решена: Мао всегда чувствовал в нем неусмиренную личность. Но даже в годы «культурной революции», бросив Дэна на поругание хунвейбинам, он его не уничтожил, как Лю Шаоци, а приберег на будущее, потому что уважал в нем человека исключительных способностей. Мао Цзэдун вернул Дэн Сяопина из небытия, в надежде на сочетание молодых ультралевых с осторожными мудрыми ветеранами. Перед самой смертью Мао Цзэдун решил окончательно убрать Дэн Сяопина, но было уже поздно.
Китай хотел стабильности. Это можно было угадать уже по тем искренним и пышным почестям, которые вопреки руководству отдавали граждане умершему от рака в январе 1976 г. старому Чжоу Эньлаю, которого только его смерть спасла от интриг злобной Цзян Цин.
Мыслимо ли было бы у нас или где угодно на Западе, чтобы новый лидер, пережив от предшественника столько страданий и унижений, едва избежав смерти, оставил своего палача и палача своего народа лежать в столице в мавзолее, окруженного ореолом святости? Чтобы деспота провозгласить великим вождем, несмотря на то, что он упрямо толкал нацию в безысходность? Где еще можно было бы ожидать, чтобы руководителя государства оценивали как человека, который делал «на три плохого и на семь хорошего», – будто он состоял из отдельных, добрых и злых, частей?
Измученный кровавой истерикой порывов к светлому коммунистическому будущему, Китай выбрал наконец-то тот самый «капиталистический путь», которым так долго пугал Великий Кормчий своих подданных.
Мао Цзэдун не был патологически злой личностью. Скорее, это был человек с темпераментом «тревоги и счастья», у которого настроения резко колебались от приподнятости до глубокой депрессии. Экзальтация у таких людей чаще всего мотивирована тонкими побуждениями, непосредственно не связанными с личными корыстными интересами. Все, кто общался с ним, отмечали его мечтательность и артистичность – черты экзальтированного темперамента; не так важно, имели ли его стихи в древнекитайском стиле высокие художественные достоинства, важно, что он их писал, охваченный вдохновением.
Образ политика, что в минуты размышлений пишет изысканные стихи – точнее, рисует кисточкой иероглифы в своей неповторимой каллиграфической манере, как-то плохо сочетается с образом человека, гуляющего в императорском саду в сопровождении специального прислужника, готового прикопать дерьмо Великого Кормчего, потому что тот приседает там, где и когда ему заблагорассудится. (Нормальный европейский туалет для Мао построили рядом с его спальней по распоряжению аристократа Чжоу Эньлая.) Мао был грубым возбудимым человеком, с приступами тяжелого гнева, когда мышление становилось неповоротливым, а речь – косноязычной; человеком с примитивной и неразборчивой повышенной сексуальностью. Но он не просто умел бороться со своими влечениями – он был по-хищнически неимоверно терпелив, когда этого требовали обстоятельства. И в результате сложилась натура властного и жестокого вождя, с параноидальной подозрительностью, одинокого и безмерно возвышенного над своим окружением.
Мао был философом и поэтом, интровертной личностью, которая жила в построенном им мире. При этом он был настолько же художественной натурой, насколько грубой и вульгарной – в значительной мере оттого, что чувствовал себя плебеем и деревенщиной (в конце концов, происходил он из того класса небогатых землевладельцев, который он сам полностью и физически истреблял, как бы мстя своему грубому и корыстному отцу, которого ненавидел).
В переписке с министром обороны Китая Пэн Дэхуаем Микоян как-то сказал о сталинской эпохе: «Если бы кто-то из нас обмолвился преждевременно, мы все отправились бы на тот свет». Маршал ответил: «Какие же вы коммунисты, если так боитесь смерти?»[751] Храбрый солдат времен гражданской войны, Пэн Дэхуай имел репутацию безгранично честного прямого человека, и к тому же был остр на язык. В его конфликте с Мао в 1960 г. по поводу Большого скачка и «народных коммун» характерно не столько позднее признание своего выступления «мутным потоком абсурда», сколько само выступление, которое, принимая во внимание китайские традиции учтивого самоунижения, считалось крайне критическим. После пленума ЦК в июле, где Пэн Дэхуай говорил невыразительно об ошибках и ответственности руководителей, он написал Мао откровенное письмо. Резкая критичность проявилась в том, что Пэн Дэхуай, признавая стратегическую линию «в целом правильной», отмечал «левацкие ошибки» у этих «мелкобуржуазных фанатиков», говорил, что кустарная выплавка стали имела свои «плюсы и минусы, причем первых было намного больше».[752] И когда после этого Мао кричал на него: «Тебе надо развалить партию! У тебя есть план, есть организация, ты уже подготовился, ты нападал на правильный курс, как последний “правый”», Пэн лепетал что-то о том, что писал Мао сугубо личное письмо и что в политике он не силен.[753] Во время «культурной революции» старого маршала посадили в тюрьму, где он и умер, не дозвавшись врача.
Пэн Дэхуай
Лю Шаоци, с 1948 г. первый заместитель, а позже и официальный преемник Мао, человек долга, многолетний храбрый подпольщик, педантичный и фанатично честный, абсолютно и беспрекословно преданный исполнитель, и думать не мог о сопротивлении вождю. Он временами излагал оценки, которые Мао не нравились, но как только вождь выражал недовольство, Лю немедленно каялся. «Культурная революция» его просто уничтожила, и он молчал. Хунвейбины поставили его в позу «ласточки» – прогнувшись вперед, вытянув голову и расставив ноги и руки, чтобы удобнее было бить и рвать его седые волосы. И он молчал и даже не покончил самоубийством, ведь это бы расценивалось как измена и контрреволюция. Когда ему исполнилось семьдесят, его исключили из партии, а через год он умер, потому что к нему не пустили врачей.
Маршал Линь Бяо, провозглашенный преемником вождя после устранения Лю Шаоци, – окончил жизнь также в молчаливой панике. Один из самых способных и храбрых командиров гражданской войны, любимец Мао Цзэдуна и самый большой его подхалим, Линь Бяо, пребывал, очевидно, все время в состоянии нарастающей трусливой тревоги. Он совсем перестал общаться с людьми, стал бояться света и уныло сидел один в своей квартире с занавешанными окнами. Под конец «культурной революции» он уже был охвачен безрассудным страхом; ничем другим, кроме паники, нельзя объяснить его побег в Монголию в полузаправленном самолете; при попытке сесть просто в степи самолет взорвался. Погибли Линь Бяо, его жена и сын, летчик из штаба ВВС, который пытался как-то противостоять смертельной угрозе из-за заговора против Мао. Донесла на них дочь Линь Бяо. Это случилось в сентябре 1971 года.