в новой жизни (если индийцы правы и карма потащит нас в новые перевоплощения) наделаю каких-то новых, непоправимых ошибок. Или не сумею пройти свой квадрильон, испугаюсь стражей порога, не вынесу какого-то неизбежного страдания – и не пробьюсь к внутреннему свету, отступлю во тьму. Боюсь струсить. Боюсь боязни. Страх – тормоз. Иногда он удерживает от глупостей, а иногда от броска, за которым Бог».
Слово «Бог» появляется в «Записках» без разъяснений, как нечто само собой разумеющееся, но в своей главной философской книге «Выход из транса», изданной в весьма престижной серии «Лики культуры» (М., 1995), Померанц предлагает подойти к религии предельно рационально. То есть даже не пытаться определять Бога рационально. «Поймем ли мы, что «Бог» – только незримая икона, созданная человеческим умом, попытка передать свое впечатление от непостижимого Целого, источника жизни; что бог создан человеком, но в то же время и человек создан Богом, и если рушится Бог, то рушится и человек; и жить по-человечески – значит жить в Боге, жить в русле религиозной традиции, свободно понятой и свободно принятой».
«Как мне объяснить то, – пишет он в «Утенке», – что Святой Дух всегда около слов, около буквы? Что только сердце познает Бога, а слова все лгут. Что мысль изреченная – о Боге – есть ложь (или, говоря мягче, только слабое и неточное подобие)? И привязываться к этой лжи как к истине, к метафорам, за которыми непостижимая и не тождественная никакому слову реальность, – значит изменять глубине».
Глубина – одно из ключевых слов философии Померанца, он убежден, что стремление к непостижимой и невыразимой реальности неистребимо таится в глубине человеческой души и, погружаясь в нее, человек вовсе не изолируется от мира, а, напротив, погружается в самую его сердцевину. Советский эксперимент, по его мнению, показал, что «религиозный опыт невозможно предотвратить. Он приходит к человеку, выросшему в строго атеистической семье, получившему коммунистическое воспитание, и в один час потрясает и убеждает его. Если бы все священные книги были сожжены и все храмы разрушены (примерно так, как это делалось в Албании), это нанесло бы огромный удар людям, теряющим искру Божию без раздувания мехами обрядов, без примера старших. Общий духовный уровень наверняка бы упал еще больше, чем сейчас, но врата ада не могут помешать прямому религиозному опыту, и из этого непременно возникла бы новая духовная жизнь, со своими заповедями и обрядами».
Померанц говорит здесь прежде всего о своей жене, музе и высоком поэте Зинаиде Миркиной, «испытавшей духовный переворот девятнадцати лет, в 1945 году, безо всякой поддержки традиции, безо всякого понимания окружающих (уже после перечла Евангелие и увидела, что это о том самом, а раньше заглядывала – и не понимала; и тогда ее никто, кроме двух ближайших подруг, не понял)». Миркина один из очень немногих поэтов, способных наполнить слова «Бог» и «Дух» искренним лирическим чувством, родившимся, считает Померанц, не из религиозной традиции.
«Традиция – повитуха. Она знает, что такое роды, она может помочь родить, но сама она не рожает. Рожает душа, которая зачала, и если придет час, то без всякой помощи. Я не говорю – легко. Можно и умереть».
«Если бы я вырос в известной общине, я бы не покидал ее, потому что Дух веет, где хочет, в том числе и в церкви, и в синагоге, но сознательно выбрать одну из школ… Я не встречал до сих пор общества или церкви, которая бы мыслила о себе так, как положено мыслить отдельному члену церкви, любуясь достоинствами других и сознавая все свои недостатки. Такой зримой церкви нет. И остается только незримая, которую трудно ощутить. Несравненно труднее, чем войти в каменный храм и следовать определенной школе молитвы. Мне очень много дали иконы и догматические постановления, но вера – это доверие к внутреннейшему человеку, который во мне самом, и когда он скрывается, заваленный заботами внешнего человека, то веры нет, и никакие символы, обряды, таинства, никакие усилия воли не способны ее заменить».
Вера это доверие к собственной глубине – мне кажется, это суждение представляет просто-таки научную ценность. Иными словами, если посмотреть на религию не глазами той идеологии, которая на неизвестно каком основании объявила себя научной, а глазами именно науки, для которой естественно все, что есть, то мы увидим, что во все тысячелетия, до которых может дотянуться наш взгляд, люди верили во что-то незримое, хотя и называли его по-разному. И разгадка этого, вполне возможно, именно в том, что в глубине души мы не можем ощущать себя всего лишь одним из бесчисленных предметов, которым переполнена вселенная. Пусть даже предметом одушевленным, каковы червяк или шимпанзе. Вот эта-то тайная уверенность, что мы другие и законы природы писаны не для нас, – вот она-то и порождает религию, если дать ей волю.
А охотников не давать себе воли было мало во все времена, и сейчас их тоже не больше, чем когда-либо.
Я этим вовсе не хочу сказать, что лично я тоже верю в Бога: я всего только думаю, что хотя Бога и нет, но вера в Него все равно естественна. А потому, борясь с религией, мы боремся не с «клерикалами», а с человеческой природой.
Интересно, что во время наших бесед Григорий Соломонович иногда называл меня стоиком. Имея в виду скорее всего мое отношение ко всем религиозным системам как к системам иллюзий. Но я-то не верю, что человек, лишенный воодушевляющих иллюзий, мог бы что-то подобное сказать о своей жизни, полной бед, трудов и страданий.
«И я рад – задним числом, – что мне не далась академическая карьера и вместо аудитории я попал на фронт, в лагерь, в станицу… Никогда не хотелось мне сказать, как Глазкову:
Я на мир взираю из-под столика…
Век двадцатый – век необычайный:
Чем он интересней для историка,
Тем для современника печальней.
И не жалею, что родился в ХХ веке. Я его вынес. И даже если вся вселенная обрушится на меня… что ж, я отвечу ей в духе Паскаля: ты не зачеркнешь того, что во мне сложилось».
Такому достоинству перед лицом вселенной мог бы позавидовать любой стоик.
Но Померанц умел не только выстаивать, он знал толк и в том, как быть счастливым. В том числе и в глубокой старости: «Чем слабее чувственная радость жизни, тем больше простора для радости созерцания… Если вы не угадали, не поняли, не сумели – никто не виноват, кроме вас. Ни Хрущев, ни Брежнев мне