не описывать предметы и события, а находить образ своего впечатления от них: «Человек этот был окружен как бы вихрями, делающими жизнь вокруг него почти невозможной»; «Человек острый до отсутствия питательности. Приправа к собственным знаниям»…
Впрочем, и описания бывают превосходны. «Он не то чтобы пополнел, а как-то перешел за собственные границы». «Краснолицый, с выпученными светлыми глазами, казалось, что он вспылил да так и остался». То и дело вспыхивают примеры психологической чуткости и проницательности: «Он человек, очевидно, нежный и, боюсь, вследствие этого недобрый».
Так и хочется воскликнуть: какого прозаика мы потеряли! Но если бы кто-то собрал по его дневникам и заметкам зарисовки и реплики, представляющие очевидную художественную ценность, мы, возможно, получили бы неизвестный шедевр наподобие «Ни дня без строчки» блистательного Юрия Олеши.
А кому этим заняться, у нас есть – не оскудел Петербург подвижниками и особенно подвижницами. Совсем недавно Елена Воскобоева составила и прокомментировала сборник стихов Евгения Шварца («Стихотворения», СПб., 2016), открывающий личность сказочника иной раз с совершенно неожиданной стороны. Начиная с романтически-балладной:
Сижу я у моря. Волна за волной,
Со стоном ударив о берег крутой,
Назад отступает, и снова спешит,
И будто какую-то сказку твердит.
И чудится мне, говорит не волна —
Морская царица поднялась со дна.
Зовет меня, манит, так чудно поет,
С собой увлекает на зеркало вод.
Хватает и фельетонных раешников из «Всероссийской кочегарки»: «Вот так и Советская республика, не то что буржуазная публика. Новое нашла изобретение: военному делу учение. Она организует территориальные части для защиты советской власти». Помимо забавных стишков «на случай» имеются и вполне обэриутские.
Первый
День отнимается за днем,
Но я горю былым огнем,
Еще я полон ожиданья.
Второй
Ты лучше постигай законы мирозданья.
Первый
Когда я деву обнимаю,
То все законы понимаю!
Но есть и пронзительные.
Меня Господь благословил идти,
Брести велел, не думая о цели.
Он петь меня благословил в пути,
Чтоб спутники мои повеселели.
Иду, бреду, но не гляжу вокруг,
Чтоб не нарушить Божье повеленье,
Чтоб не завыть по-волчьи вместо пенья,
Чтоб сердца стук не замер в страхе вдруг.
Я человек. А даже соловей,
Зажмурившись, поет в глуши своей.
22 января 1947
И еще одно, написанное за две недели до Дня Победы.
Я прожил жизнь свою неправо,
Уклончиво, едва дыша,
И вот – позорно моложава
Моя лукавая душа.
Ровесники окаменели,
И как не каменеть, когда
Живого места нет на теле,
Надежд на отдых нет следа.
А я все боли убегаю
Да лгу себе, что я в раю.
Я все на дудочке играю
Да тихо песенки пою.
Упрекам внемлю и не внемлю.
Все так. Но твердо знаю я:
Недаром послана на землю
Ты, легкая душа моя.
Этому стихотворению предпослан очень многозначительный эпиграф – Exegi Monumentum.
Однако памятники воздвигать мало – их нужно еще и хранить.
И даже реставрировать.
Но нас манят бубны за горами.
Александр Нилин назвал свой «роман частной жизни» «Станция Переделкино: поверх заборов» (М., 2015) в явной перекличке с Пастернаком, и сейчас вы поймете почему.
«Все, кого я узнал в раннем детстве (или чуть-чуть позже), давно ушли, и вот что самое забавное: очень скоро не будет и меня – ребенка, впервые увидевшего литературных людей сквозь штакетник соседских заборов».
Самое забавное… Уж куда забавнее. Зато грустная усмешка, с которой автор говорит о себе, вызывает сначала такое доверие, а затем и такую симпатию к нему, что понемногу он становится самым интересным из своих персонажей. Хотя персонажи эти что ни на есть звездные: Пастернак, Фадеев, Симонов, Катаев, Чуковский, Шостакович, Твардовский, Высоцкий, Шпаликов…
Причем видит их рассказчик в совершенно новом, «соседском» освещении – в историко-литературном аспекте истории повседневности, можно было бы щегольнуть умным оборотцем, если бы любое умничанье не было в таком противоречии с манерой Александра Нилина, решительно чуждой малейшей рисовки. Хотя он постоянно говорит умные вещи, никого при этом не принижая, даже когда рассказывает о чем-то таком, что персонажей уж никак не красит.
Как вам, к примеру, такая картинка: Корней Иванович Чуковский с двумя приближенными топит в бочке нашкодившего, по-видимому, кота, завернув его в одеяло, чтобы казнимый не мог царапаться.
«Меня не столько поразила жестокость хорошо знакомых мне людей, сколько обида за кота. Душила, мучила, жгла: зачем через прошедшие десятилетия искать подходящие глаголы?» Ведь Корней Иванович мог хотя бы одолжить у внука мелкокалиберную винтовку, все было бы не так мерзко… «Но он пошел другим путем. Возможно, Бармалей, которого собирался одолеть Чуковский на страницах в пух и прах раскритикованной сказки, не из пальца им высосан».
Но к какому же окончательному выводу приходит автор? Он перечисляет бесчисленные заслуги Чуковского, чтобы завершить:
«И я это помню – прежде всего.
А шокирующий пример привел исключительно в полемике с теми, кто решает, какой человек тот или иной писатель, в зависимости от того, мил он тебе (по личным соображениям) или нет. Тебе ли, между прочим, решать, тот он или иной?»
Автор «Переделкина» далеко не наивная институтка, он понимает законы политической борьбы, он не понимает лишь «архитектурных излишеств», выходящих за пределы страшной целесообразности.
«Сталин бывал жесток – и, пожалуй, даже чаще бывал жесток – со своими фаворитами.
Разве мало бы ему расстрелять Михаила Кольцова, по его же поручению узнавшего про Испанию больше, чем исполнителю следовало знать? Был – кто же спорит? – злодейский резон в расстреле сталинского эмиссара самим же Сталиным. Но пытать Кольцова за что? Только ли ради выуживания из бедняги ложных показаний?
Думаю, хотелось Иосифу Виссарионовичу, чтобы про пытки Кольцова (и его показания) знал и Фадеев, и иже с ним».
Это верно, добавить спинного холоду придворным никогда не помешает (хотя отчаяние иногда способно толкнуть и на отчаянные поступки), но автору как человеку искреннему, видимо, трудно представить всю степень лицемерия сталинского не совсем, стало быть,