Взрыв произошел неожиданно. Сидели, мирно шили варежки. Даже не болтали между собой — машинки тарахтят так громко, что перекрикивать их неохота. Вдруг Владимирова выскочила из-за машинки и закричала, что не может она больше находиться в этой гнусной зоне, добавила к этому несколько эпитетов, которые мы услышали даже сквозь грохот моторов, вылетела из цеха и понеслась к будке автоматчика. К автоматчику вплотную подойти нельзя: будка не в самой зоне, а по ту сторону запретки и контрольно-следовой полосы. Поэтому, если что-то срочно нужно (вызвать врача, например), то надо бежать к запретке и орать во весь голос, чтоб охранник тебя услышал. Тогда, если он поймет, в чем проблема (ставят туда в основном солдат из Азии, они русского языка почти не знают) и сочтет ее достаточно важной, то позвонит по телефону начальству и те кого-нибудь пришлют.
Но Владимирова наша звала отнюдь не врача. Ей нужен был начальник оперчасти! Как раз оперчасть в лагерях занимается цензурой писем, слежкой, подслушиванием и вербовкой стукачей. Надо ли писать, что наш «опер» Шлепанов явился незамедлительно — это, пожалуй, был первый случай, чтоб его вызывали из Малой зоны!
Содержание их беседы не осталось для нас секретом. Владимирова кричала так, что слышно было с любого места нашего пятачка — хотели мы того или нет.
— Хватит с меня этой зоны, так ее и растак! Я тут больше не хочу! Я уже поняла, что за люди тут сидят — тра-та-та-та… Вот такие, с ихним Сахаровым во главе, втягивают порядочных советских людей в свои темные делишки, а потом кровь пьют! Растак и разэтак! Я уже все поняла! Я и по телевизору выступлю, и по радио, и все про них расскажу как есть! Только уберите меня отсюда!
Чего уж отвечал ей Шлепанов — не знаем (он-то не орал), но только желание Владимировой убраться отсюда удовлетворено не было, к великому нашему сожалению. Ловушка захлопнулась: изъявить готовность стать провокатором — одно, а выйти из лагеря — совсем другое. И Шлепанов ушел, а бедолага осталась в зоне — разумеется, в условиях полного бойкота, всякое общение с ней мы прекратили. А она-то надеялась, что стоит ей заявить «хочу выступить по телевизору!», и КГБ тут же отпустит ее на свободу. На кого ж ей теперь было выплескивать свое отчаяние и ярость? Разумеется, на нас!
Мы невозмутимо занимались своими делами, а она металась по зоне от одной к другой и выкрикивала всю брань, что приходила в ее воспаленную голову. Красная, трясущаяся, с выкаченными глазами… Да уж нормальна ли она? Слезы текут, слюна брызжет… Истерика, или нам-таки подсадили невменяемую? По счастью, буйство ее было ограничено: руками она хоть размахивала, но в ход их не пускала. Максимум, что она себе позволяла, это хлопать дверями так, что летела со стен штукатурка. А потому нам не приходилось заботиться об отпоре: ну, ори себе и хлопай, мы просто не будем обращать внимания.
Легко, впрочем, сказать. Попробуйте усидеть за столом, обдумывая ласковые слова, что вы хотите написать любимому человеку, когда на ваше письмо летят брызги слюны, а Владимирова орет весь знакомый мат в вашу склоненную голову! Только не вздумайте встать и уйти — она потащится за вами и спокойного места вы все равно не найдете. Нет, уж лучше пишите, ухом не ведя, и утешайтесь мыслью, что другим зато сейчас спокойнее. И не волнуйтесь, она скоро выдохнется, самое большее через полтора часа.
Через неделю таких истерик ее забрали в больницу, и мы облегченно вздохнули. Даже понадеялись — может быть, навсегда? Может, и вправду сделают с ее участием телепрограмму — и тем ее функция в нашей зоне будет выполнена? Но нет, у КГБ были свои резоны и соображения, и никуда ее от нас не убрали. Когда она доходила до полного исступления (у нее была астма, она иногда задыхалась) — забирали в больницу и подлечивали, а потом — опять в зону. Кончилась наша идиллия, но самым несчастным человеком в Малой зоне, конечно, была она. Теперь, когда она поняла, что отсюда не так-то просто выйти, и что она ни делай — не она решает свою судьбу, когда ощутила, что такое — одиночество среди людей, с которыми, хочешь не хочешь, живешь в одном доме — что за черный ад должен был твориться в ее слабенькой, полуживой душе? Да еще и на воле у нее никого не было (все ее рассказы первых дней про папу генерала да про сына капитана были типичной уголовной «подливой»). Никто ей писем не писал, бандеролей не слал, на свидания не ездил. Не было на свете ни одного человека, который бы относился к ней хотя бы с симпатией! Даже добрейший Василий Петрович взъярился, когда она сдала ему триста пар бракованных варежек (она-то, по блатному обычаю, вовсе не следовала нашей традиции — не халтурить!). Но и полная ее безнаказанность не приносила ей удовлетворения. Василий Петрович не посмел вычесть у нее стоимость испорченных варежек из заработка, дежурнячки, которым она хамила напропалую, очень быстро поняли, что администрация тут мер никаких не примет, ее никто не будил при подъеме и не гнал в кровать в десять вечера она делала, что хотела, но все-таки оставалась заключенной. Дежурнячки, осатаневшие от ее наглости, только ахали:
— Вы-то как ее терпите? Да в уголовной зоне ее бы давно в порошок стерли!
Это они верно говорили: там такую либо зарезали бы, либо общей травлей довели бы до самоубийства. Ну, подумать только — вся зона начинает над тобой изощряться, а тебе некуда деться! Но для нас, конечно, такие методы были неприемлемы. Что доставляло нам много неудобств, но зато сохраняло человеческий облик. Нет уж, Владимирова сама выбрала себе наказание, пусть его и несет. Наше дело — игнорировать ее выходки и жить так, будто ее здесь нет. Хотя, конечно, приходилось от нее прятаться с тем, о чем ей знать не следовало. Но нам было позволено шить в три смены, а она не могла же не спать все двадцать четыре часа в сутки, чтобы уследить за всеми!
Андроповский поток между тем только начинался: аресты шли по всей стране и докатились, конечно, до нашей зоны. Привезли Галю Барац. Они с мужем оба родом из Закарпатья, родились, собственно, в Австро-Венгрии. Потом это стало частью Украины, а они — соответственно — украинцами и подданными СССР. Были оба коммунистами, жили в последние годы в Москве, имели машину и вообще были обеспечены. Но вот взяли и уверовали в Бога, да еще пошли к самым преследуемым верующим — пятидесятникам! Отказались от партбилетов (представляете скандал?) и даже написали письмо западным коммунистам: мы, мол, не хотим ни строить коммунизм, ни нести за него ответственность. А вы, наоборот, хотите. Так не поменяться ли нам местами? Вы, добровольно, — в нашу московскую квартиру, а мы — на Запад, прочь из СССР.
Конечно, одного такого заявления хватило бы, чтоб посадили. А они еще и в молениях участвовали, и с иностранными корреспондентами встречались. Весной 83-го взяли обоих: Васю — пораньше, Галю — попозже. Судили не в Москве, а в Ростове-на-Дону — чтоб огласки поменьше. Привезла Галя срок: 6 + 3. Высокая, крупная, с сильной проседью. Спортивный костюм, в котором она приехала, с нее тут же содрали, а принесенные взамен казенные платьишки на нее не налезают! А других нет! Думаете — общее волнение, конфуз, вернули ей тут же ее одежду? Как бы не так! Повернулись себе и ушли, оставив Галю в трусах и лифчике. Только мы успели ее хоть чем-то прикрыть из нашего барахла — Подуст тут как тут:
— Надевайте нагрудный знак!
— Куда? К лифчику цеплять? Вы бы хоть раньше одежду дали, а потом про бирку говорили.
— Не моя забота — куда цеплять, а только чтоб нагрудный знак был! Тут Галя ей цитатой из Писания:
— «Вы куплены дорогою ценою, и да не будете рабами человеков!»
— Так не наденете?
— Не надену!
— Ну, пеняйте на себя!
Счастье, что у нас был фонд «для тех, кто придет», и мы приодели Галю из своих ресурсов (заодно пани Ядвига научила меня, как вставлять рукава и щегольски обметывать петли).
Не успела обжиться на новом месте Галя — привезли Эдиту Абрутене. Они с мужем — литовцы, и даже правозащитниками, строго говоря, не были. Просто хотели эмигрировать. А с чего бы это литовцам позволять эмигрировать? Отказали им в отъезде, они — добиваться, активничать. Посадили ее мужа на три года по 190-й статье (клеветнические измышления на советский строй). Эдита, оставшись с маленьким сыном, промышляла случайными заработками, в том числе и спекуляцией. Но отъезда продолжала добиваться. Отсидел свой срок Витас Абрутис, вернулся домой — и через три недели взяли Эдиту, ляпнули ей 4+2! В зону она приехала в голодовке, которую объявила еще в тюрьме КГБ добивалась пересмотра дела. У нее уже и голоса не было — еле прошелестела она нам свою историю (хотя, как потом оказалось, от природы обладала богатыми голосовыми данными). Через день ее увезли: голодающих положено изолировать. Неделю спустя она вернулась — сняла голодовку. Что-то там ей наобещали (и ничего, конечно, не выполнили). Но ведь у них такой подход: ты сними голодовку, а тогда мы сделаем все, что требуешь. Что верить этим басням нельзя — Эдита не знала, вот и попалась, а возобновлять голодовку потом у нее уже не было сил. Отлеживалась она, приходила в себя, и к работе ее поначалу не привлекали — она еле на ногах держалась. Это еще было время, когда лагерная докторша Волкова после длительной голодовки давала с неделю «освобождения от работы». Но потом оказалась у нас проблема: Эдита не желает работать вообще!