сильного, желая поиграть в воина; и так же, как противник сразу увидит, что перед ним всего лишь ребенок в доспехах, так и глядя на нас, противник сразу же увидит слабую душу и бессильную мысль [390], которые взялись поиграть с сильным словом! Это, конечно, принесет лишь вред, – тогда как то, чему положил начало Павел и что ему было дано с таким великолепием совершить, конечно, принесло пользу; – а он положил начало борьбе с целым миром, и никакой страх не смог бы убедить его в том, будто он недостаточно посоветовался с плотью и кровью и не был вполне готов к этой борьбе, когда пожелал вступить в нее, оставив все прочее.
Так что давайте лучше каждый из нас будет слушать слово апостола как обращенное лично к нему, и каждый наедине сам с собой поразмыслит о том, что он слышит: не о том, чем является это учение для мира, а о том, в каких он сам состоит отношениях с этой сокровенной премудростью. Ведь печальнее всего будет, если то, что для иудеев было соблазном, для эллинов безумием, для Павла спасительной силой <Божией>, для тебя окажется ничего не значащим звуком, шумом слов, слетающих с уст апостола Павла, говорящего о том, что для иудеев это раздражающий их соблазн, а для эллинов безумие! Разве это не столь же печально, как если бы ты знал о той тайне благочестия, о которой Павел говорит в другом месте: о том, что Бог явился во плоти, оправдал Себя в Духе, показал Себя Ангелам, проповедан в народах, принят верою в мире [391] – знал бы, что Он принят верою в мире, но не знал бы, веришь ли ты этому сам.
Так что эта беседа должна держаться тебя, мой слушатель, и речь в ней должна идти о
твоих отношениях с этой сокровенной премудростью
Проповедуя эту сокровенную премудрость, апостол Павел говорит о том, чего не видел глаз. Но видел ли это ты, мой слушатель, или ты относишься к этому не как тот, кто это видел, даже если это его и раздражало, кто это видел, даже если и насмехался над этим, но как тот, кто не видел этого или же не выделял этого из всего, что есть в мире сем и что ничуть не побуждает раздражаться и насмехаться? Но если ты не выделял этого из всего остального, ты, даже и видя это, был словно не видящий. Ведь разве верным будет относиться к этому удивительному как к чему-то совершенно естественному – так, что раздражение ни на мгновение не подкрадется к твоей душе, так, что насмешка не станет втайне подбираться к тебе, чтобы помешать созерцанию. Даже апостол был близок к такому раздражению [392] – но он любил Бога, и это раздражение смогло послужить ему ко благу: он был укреплен в апостольской ревности. Не станем же полагать это удивительное чем-то совершенно обычным; впрочем, возможно, что мы беседуем уже не о нем и говорим не о том, о чем думаем сказать. Были названы два неверных пути: раздражение и насмешка, – ведь это удивительное, если оно не принимается ко спасению, служит для человека поводом или к тому, чтобы в упорной трусости потерять свое достоинство, впав в раздражение, или к тому, чтобы с трусливым упорством утверждать себя, насмехаясь над этим. Ведь если человек требует знамения, – тогда как это удивительное открывается не в знамениях, которых ищет человеческая дерзость, а в Божественной милости, – то он раздражается, как раздражался Петр; а если он ищет мудрости, то он насмехается, как смеялась Сара, слыша обетование.
Видел ли ты то, о чем говорит апостол, мой слушатель, или ты лишь говоришь: блаженны очи, которые видели это, – и только так ты способен об этом сказать? Великолепие, о котором мы размышляем, не было ведь усладой земных очей, раз оно было для иудеев соблазном, а для эллинов безумием. Так что очи, которые его видели, это не земные очи, но очи веры, доверчиво, вопреки всякому страху взиравшие на то, чего земные очи не видели и смотревший ими не знал, что в этом можно увидеть – как не видели шедшие в Эммаус ученики, и как не видела стоявшая у гроба Мария Магдалина; очи веры, взиравшие на то, что боялись увидеть земные глаза, поскольку смотревший ими знал, что́ ему предстоит увидеть. Итак, очи веры блаженны, когда они взирают на то, что открывается вере, но когда ты восхваляешь их блаженство, ты ведь говоришь не о чем-то таком, что было бы великолепно увидеть, однако фортуна и обстоятельства одному человеку дают возможность увидеть это, а другому в этом отказывают. Когда ты восхваляешь счастье человека, который видел то, что желают видеть земные очи, и при этом не завидуешь, но по-доброму радуешься вместе со счастливцем, – мы хвалим тебя за то, что ты не впадаешь в нетерпение, страстно желая видеть то же, не становишься завистлив, будучи этого лишен, и тем самым хранишь радость об этом счастливце себе на славу. Но когда ты восхваляешь блаженство очей веры, которые видели то, что открыто вере, ты либо лукаво заблуждаешься насчет самого себя и предмета своей речи, который ты выдаешь за что-то внешнее, либо в то же мгновение чувствуешь тайный укор за то, что ты говоришь об этом так, будто тебе отказано в этом – отказано в благоприятном времени, когда ты мог бы увидеть то, что видел верующий в те далекие времена; тайный укор за то, что ты злоупотребляешь словом, относящимся прежде всего ко времени, бывшему прежде полноты времен, – ко времени, когда люди жаждали видеть то, что видит верующий, и что верующему дано увидеть не в силу одного лишь его желания. Если ты честен, ты непременно почувствуешь недовольство самим собой за то, что ты используешь это слово как защиту своего неверия, изображая все так, будто, живи ты в другое время, ты бы увидел то, что видит лишь вера, а если твое восхваление веры достаточно для этого теплохладно – так, будто уж ты-то, конечно, не стал бы раздражаться или насмехаться, если бы то великое, о котором мы говорим, заставило тебя это видеть.
Видел ли ты то, о чем говорит апостол, мой слушатель, и благодаря чему? Благодаря ли той прекрасной силе в душе, которая утешает и радует детское в нас, той прекрасной силе, которая будит в памяти желанные черты тех, по ком тоскуешь, любимый образ, но