— Мисс Фиола, — промолвил он, — я обращаюсь к вам как к эксперту. Я человек щедрый, но и ограбить себя не позволю. Сколько, по-вашему, стоит это платье?
— Его можно отдать в чистку, — заявила Мария Фиола.
В гостиной снова поднялась буря.
— Берегитесь! — крикнул я, перехватив тарелку со взбитыми сливками, запущенную прямо в Марию. Испанки, оставив Рауля, готовы были разорвать ее зубами и когтями. Недолго думая, я затолкал Марию под стол.
— В ход пошли бокалы с красным вином, — сказал я, показывая на багровое пятно, сползавшее вниз по свисающей скатерти. — Насколько я знаю, такие пятна в чистке уже не выводятся. Или я ошибаюсь?
Мария попыталась вырваться.
— Вы что, хотите сцепиться с этими гиенами? — удивился я. — Сидите здесь, не высовывайтесь!
— Я удушу их на месте. Отпустите меня!
Но я вцепился в нее еще крепче.
— А вы не больно-то любите своих собратьев, вернее, сестер? — спросил я.
Мария рванулась еще раз. Она была куда сильнее, чем я думал. И не такой тонкой, как казалась на первый взгляд.
— Я не люблю вообще никого и ничего, — процедила она сквозь зубы. — В этом вся моя беда. Пустите же!
Рядом с нами на пол шлепнулась тарелка с сервелатом. Потом все вдруг затихло. Но Марию я не отпускал.
— Подождем еще минуту, — пояснил я. — Вдруг опять начнется. Держите себя как императрица Евгения, бриллианты которой вы так гордо носите.
Мария Фиола захохотала.
— Императрица Евгения расстреляла бы их обеих! — сказала она.
Между тем я вытолкал ее из-под свисавшего края скатерти с громадным красным пятном.
— Осторожно! — предупредил я. — Калифорнийское бургундское.
Рауль с видом победителя красовался на поле брани. Он бросил несколько банкнот в дальний угол будуара, и обе испанки с видом гневных индюшек бросились их подбирать.
— А теперь, милые дамы, пришла пора прощанья, — объявил он. — Приношу вам искренние соболезнования за свою неловкость, но нам придется расстаться.
Он сделал знак Альфонсу. Мойков тоже поднялся. Впрочем, если кто-нибудь ожидал продолжения скандала, он явно ошибся. Выпустив на прощание короткую очередь звучных проклятий, испанки ретировались из будуара, разворачивая на ходу широкие подолы платьев.
— Откуда они вообще взялись? — недоумевал Рауль. Оказалось, что никто их не знает. Каждый принял их за знакомых кого-то из присутствующих.
— Впрочем, это и не важно, — великодушно заявил Рауль. — Откуда вообще что берется в жизни? Но теперь-то вы понимаете, почему мне так чужды женщины? С ними всегда почему-то попадаешь в смешное положение.
Он повернулся к Марии:
— Вы не пострадали, мисс Фиола?
— Только морально. Тарелку с салями перехватил господин Зоммер.
— А вы, графиня?
Старушка отмахнулась:
— Что там! Даже стрельбы и то не было.
— Хорошо. В таком случае, Альфонс, налей всем еще на прощанье.
И тут пуэрториканка внезапно запела. У нее был глубокий, сильный голос. Она пела, не отрывая глаз от мексиканца. Ее песня была полна могучего, неутолимого сладострастия и тоски; она была настолько далека от всяких раздумий, всякой цивилизации, что в ней явственно слышалась отрешенность смерти. Эта песня родилась задолго до того, как человечество научилось самому человечному в себе: умению смеяться и шутить, — оттого в ней была такая прямота, бесстыдство и невинность. На лице мексиканца не дрогнул ни один мускул. Неподвижной оставалась и сама женщина — шевелились только ее глаза и губы. Они смотрели друг на друга неморгающими глазами, а мелодия становилась все сильнее и сильнее и лилась как река. Это было соитие без единого прикосновения, и каждый из нас чувствовал, что это так. Все молчали, в глазах Марии Фиолы я увидел слезы, а песня лилась и лилась; я видел, как Рауль, Джон, Мойков и даже Лахман и старая графиня молча смотрели прямо перед собой, захваченные пением женщины, не желавшей знать никого, кроме своего мексиканца; на потертом лице старого жиголо она читала всю свою жизнь, и это не было ни странно, ни смешно.
Перед званым ужином у моего покровителя Танненбаума я заблаговременно зашел за Робертом Хиршем.
— Сегодня нас ждет не заурядная кормежка для бедных эмигрантов, — объяснил мне Хирш. — Нам предстоит нечто большее. Настоящий праздник! Прощальный вечер, поминки, рождение, начало новой жизни.
Завтра семейству Танненбаумов дают американское гражданство. Сегодня мы это отметим!
— Они так долго здесь прожили?
— Пять лет. Без обмана. Причем приехали они по настоящей квоте.
— Как же им это удалось? Ведь все квоты расписаны на много лет вперед!
— Не знаю. Может, они и раньше здесь бывали, а может, у них в Америке есть влиятельные родственники. А может быть, ему просто повезло.
— Повезло? — удивленно переспросил я.
— Везение или случай — чему тут удивляться? Мы же и сами все эти годы прожили на одном везении.
Я кивнул:
— Если бы только мы постоянно об этом помнили! Жить было бы гораздо проще.
Хирш рассмеялся:
— Как раз тебе не на что жаловаться. Благодаря твоим слабым познаниям в английском на тебя свалилась вторая молодость. Радуйся и не ной.
— Ладно.
— Сегодня вечером мы хороним еще и фамилию Танненбаум, — сообщил Роберт. — Завтра она канет в прошлое. В Америке при натурализации можно выбрать себе новое имя. Танненбаум конечно же этим воспользуется.
— Что ж, я его не осуждаю. Какое же имя он себе выбрал?
Хирш засмеялся:
— Он долго над этим раздумывал. Он столько натерпелся из-за своей старой фамилии, что был согласен разве что на самую красивую — в качестве компенсации. Что-нибудь схожее с величайшими именами в истории человечества. Вообще-то он сдержанный человек, но тут, как видно, прорвался его застарелый комплекс. Родственники предлагали ему Баум, Танн или Небау. Старую фамилию в сокращенном виде. Но Танненбаум встал на дыбы. Он был так возмущен, будто его склоняют к содомскому греху. Тебе этого наверняка не понять.
— Почему же? Только оставь при себе свои антисемитские шуточки! Я знаю, они у тебя как раз вертятся на языке.
— Конечно, с фамилией Зоммер жить куда как проще, — не унимался Хирш. — Тебе повезло с твоим еврейским двойником. Христиан по фамилии Зоммер на свете полным-полно. Быть Хиршем уже посложнее. А с фамилией Танненбаум само существование превращается в настоящий подвиг. И так до самой смерти.
— Так что же за фамилию он себе выбрал?
— Сначала он собирался сменить только имя. Его ведь, вдобавок ко всему, зовут Адольфом. Как Гитлера. Адольф Танненбаум. Но потом он припомнил все хамские выходки, которые ему приходилось терпеть в Германии, и решил взять себе какую-нибудь типично английскую фамилию. Но и эта фаза продолжалась недолго. Танненбаума потянуло к полной анонимности. Он выяснил по адресной книге, какая фамилия самая распространенная в Америке. И в итоге выбрал фамилию Смит. Смитов здесь десятки тысяч. Какой-нибудь там Фред Смит. Для него такая фамилия почти все равно что Никто. Он будет счастлив раствориться в безграничном море Смитов. Завтра его мечта исполнится.
Танненбаум родился и много лет прожил в Германии, но никогда вполне не доверял ни немцам, ни остальным европейцам. Он пережил немецкую инфляцию с 1918 по 1923 год и вышел из нее полным банкротом.
Как и многие другие евреи в империи Вильгельма II, Танненбаум был пламенным патриотом — в те годы антисемитизм считался вульгарным, а евреи могли пробиться в высшие слои общества. Все свое достояние он вложил в военный заем 1914 года. В 1923 году, когда инфляция наконец закончилась и курс новой марки к старой бумажной замер на уровне четыре за миллиард, ему пришлось объявить о банкротстве. Этой катастрофы он не забывал никогда и впредь вкладывал все свои сбережения только в американские банки. За инфляцией в Австрии и во Франции он осторожно наблюдал со стороны и не понес особых потерь. К 1931 году, когда за два года до прихода нацистов к власти была неожиданно введена блокада немецкой марки, Танненбаум уже благополучно переправил за границу большую часть своих капиталов. Свое немецкое дело он тем не менее не бросил. Блокаду немецкой марки так никогда и не сняли. Это обернулось гибелью для многих тысяч евреев, которые не могли перевести деньги за границу и вынуждены были оставаться в Германии. По злой иронии тот самый банк, крах которого и привел к блокаде, оказался еврейским, а ввело ее демократически избранное правительство. В результате путь к бегству немецким евреям был отрезан, а затем они были обречены на смерть в концлагерях. В высших кругах национал-социалистов этот парадокс считали одной из лучших шуток всемирной истории.
В 1933 году Танненбауму быстро дали понять, кто в стране хозяин. Все началось с обвинений во всевозможном мошенничестве. Потом какая-то женщина заявила, будто он изнасиловал ее несовершеннолетнюю дочь — практикантку в одном из его магазинов — и потребовала пятьдесят тысяч марок отступного. Танненбаум, даже в глаза не видевший эту девушку, понадеялся на остатки немецкой юстиции. Он предложил передать дело в суд. Однако ему быстро растолковали, что к чему. При второй попытке вымогательства он был вынужден уступить. Однажды вечером к нему заглянул секретарь уголовной полиции, присланный каким-то партийным бонзой, и в двух словах объяснил, какая судьба ждет Танненбаума, если тот вовремя не возьмется за ум. На этот раз у него потребовали гораздо большую сумму. За это Танненбауму и его семье предложили возможность бежать через голландскую границу. Этим обещаниям Танненбаум не поверил, однако другого выбора у него не оставалось. В конце концов он подписал все, что от него требовали. А потом случилось то, на что он никак не рассчитывал. Его семейство — жену и дочь — и в самом деле переправили через границу. Через два дня, получив от них открытку из Амстердама, Танненбаум передал вымогателям остатки своих немецких акций. Еще через три дня он и сам оказался в Голландии. Ему попались честные обманщики. В Голландии разыгрался второй акт этой трагикомедии. Прежде чем Танненбауму удалось получить американскую визу, срок его паспорта истек. Он попытался продлить его в немецком посольстве. Однако в Голландии у него почти совсем не было денег. Все свои средства он разместил в Америке таким образом, что выдать их могли только ему в собственные руки. Так и получилось, что в Амстердаме Танненбаум превратился в нищего миллионера. Деньги пришлось брать взаймы. Он получил их без особого труда. Ему удалось даже продлить свой паспорт и наконец получить американскую визу. Прибыв в Нью-Йорк, вынув из сейфа пачку своих акций и облобызав ее, он тут же решил стать американцем, сменить имя и навсегда забыть о Германии. Забвение было неполным — Танненбаум стал помогать эмигрантам, высадившимся на американский берег.