Мир содержится в лирическом субъекте и по мере надобности выставляется оттуда напоказ («Война и мир»):
Вот,
хотите из правого глаза
выну
целую цветущую рощу?!
(234)
Подчеркнем отличие, существующее между лирикой Маяковского и поэзией обсессивного символизма. И там и здесь «я» скрывает в себе «не-я». У младших символистов, однако, обе эти величины самостоятельны, связаны между собой как две разные целостности (допустим, как божественное и человеческое, если вспомнить стихи Вяч. Иванова из «Кормчих звезд», приведенные в C. II.2.2.1). Что касается Маяковского, то у него «не-я» есть часть от «я».
Лирический субъект Маяковского одинок, так же как и у Северянина. Но при этом «я» в поэзии Маяковского не отрывается от внешнего окружения, что типично для Северянина, а субституирует собой социальную среду:
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!
(49)
Оппозиция «я» vs. «не-я» принимает в этой цитате такой вид, что лирический субъект (одноглазый среди слепых) оказывается уникальным заместителем для прочих лиц, их органом восприятия, инструментом для их выхода вовне.
2.1.4. Лирика Хлебникова, в которой «я» включается в «не-я»[451], — самый парадоксальный из всех разбираемых здесь футуристических идиолектов и потому заслуживает несколько более подробного разговора, чем три других.
Если Хлебников говорит, например: «Мы устали быть не нами!»[452], то такое высказывание предполагает, во-первых, что лирическая речь ведется изнутри некоего коллектива, поглощающего собой «я»-образ, и, во-вторых, что этому коллективу имманентна дизъюнктивность («мы» = «мы» vs. «не-мы»).
Хлебниковское «я», растворяемое в «не-я», в то же самое время составляет там вполне особую часть (ср. в приводимых ниже стихах, с одной стороны, превращение личного в надперсональное, а с другой — мотив «варяга» = чужака, пришельца):
И вместо Я
Стояло — Мы!
Иди, варяг суровый!
Неси закон и честь.
(II, 3, 306)
В качестве вовсе изолированной единицы субъект не имеет права на жизнь, он уничтожает себя. Но, кроме этого субъектного «я», заслуживающего самоказни, есть еще одно, так сказать, объектное «я», которое неистребимо и выступает в роли внешнего наблюдателя, описывающего происходящее самоубийство. В 1914 г. Хлебников заметил в дневниковых записях:
Хлебников из неумолимого презрения к себе в 101 раз бросил себя на костер и плакал, стоя в стороне (III, 5, 328).[453]
Лирический субъект Хлебникова не обладает собственной точкой зрения на мир. Чтобы обрести индивидуальную перспективу, лирическое «я» должно погибнуть, преобразоваться в «не-я»:
Я умер, я умер
И хлынула кровь
По лагам широким потоком.
Очнулся я иначе, вновь,
Окинув вас воина оком.
(I, 2, 258)[454]
Отсюда объясняется, почему Хлебников строит эпитафию, посвященную футуристу-самоубийце И. Игнатьеву, как лирическое «я»-высказывание:
И на путь меж звезд морозных
Полечу я не с молитвой,
Полечу я мертвый, грозный,
С окровавленною бритвой, —
(I, 2, 294)
и почему в другом хлебниковском стихотворении, написанном вслед за Февральской революцией, голос поэта сливается с голосом свергаемого с трона царя:
Свободы песни снова вас поют!
От песен пороха народ зажегся.
В кумир свободы люди перельют
Тот поезд бегства, тот, где я отрекся.
(II, 3, 24)
В хлебниковской модели мира агенс может быть пассивным, а пациенс — активным:
…ищет белых мотыльков
Сосны узорное бревно…
(III, 5, 42)
Поскольку хлебниковский субъект вкраплен в объектную реальность, постольку он теряет конституирующие всякого субъекта признаки, и среди них — память:
О, погреб памяти! Я в нем
Давно уж не был. Я многому сегодня разучился…;
(IV, 231)
способность к смыслопроизводству:
И да и нет речей вспорхнувших летят в ничто <…>
Летят в медовое не знаю,
Недолгое великое ничто,
Куда и тянет и зовет;
(II, 3, 146)
утилитарный ум, чье место занимает такое мышление, которое может быть сравнено лишь с воображаемым числом √-1:
Мой отвлеченный строгий рассудок
Есть корень квадратный из Нет единицы.
(III, 5, 93)[455]
Тогда как у Маяковского мир рвется наружу из поэта, у Хлебникова универсум проникает в микрокосм лирического субъекта извне, служит внешним украшением тела поэта:
Кто череп, рожденный отцом,
Буравчиком спокойно пробуравил,
И в скважину надменно вставил
Росистую ветку Млечного Пути,
Чтоб щеголем в гости идти.
В чьем черепе, точно стакане,
Была росистая ветка черных небес,
И звезды несут вдохновенные дани
Ему, проницавшему полночи лес.
Я, носящий весь земной шар
На мизинце правой руки,
— Мой перстень неслыханных чар…
(I, 2, 256)[456]
Показывая в поэме «Журавль» бунт вещей, Хлебников разрабатывал тему, которой предстояло сделаться общефутуристической (см. D1.I.2.1.3). Своеобразие хлебниковского подхода к этой тематике станет, однако, очевидным, если обратить внимание на то, что в «Журавле» восстание объектов было ассоциировано с убийством поэта, изображенным в балладе Шиллера «Die Kraniche des Ibikus» (похоже, что «Журавль» отсылает нас не прямо к тексту Шиллера, но к переводу Жуковского — ср. однокоренные глаголы в стихах Хлебникова и Жуковского: «Und munter fördert er die Schritte Und sieht sich in des Waldes Mitte»[457] → «И с твердой верою в Зевеса Он в глубину вступает леса»[458] → «Беды обступали тебя снова темным лесом»):
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал, убийца и советчик сразу:
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум,
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам.
Дома в стиле ренессанс и рококо —
Только ягель, покрывший болото.
Он пляшет в небе высоко,
В пляске пьяного сколота.[459]
(I, 1, 81)
В трагедии «Владимир Маяковский» бунт вещей завершается тем, что «поэта объявляют князем» (мир переходит во владение лирического субъекта). Между тем в хлебниковской поэме взбунтовавшиеся объекты несут смерть человеку (явно) и в нем — поэту (имплицитно). Находя свое, т. е. поэтическое, «я» в «не-я», Хлебников рассматривал гибнущего человека как умирающего поэта.
2.2.1. Конъюнкция мир & книга имеет у Северянина, для которого релевантным было только данное, в том числе и данное разного рода объединительных операций, форму отрицательного параллелизма. Второй член этой конъюнкции (= знаковый универсум) упоминается в поэзии Северянина в качестве незначимого. Чтобы понять мир, нужно избавиться от знания книг:
Не мне в бездушных книгах черпать
Для вдохновения ключи <…>
Я непосредственно сумею
Познать неясное земле…[460]
Впрочем, отрицание отрицательного параллелизма переворачивает у Северянина обсуждаемое сопоставление и делает его позитивным (неверно, что мир есть книга, → верно, однако, что книга есть мир); вот как развертывается эта негация негации в стихотворении «Стихи И. Эренбурга»:
Мне автор книгу из Парижа
Прислал в обложке crêpe de chine.
Она была, должно быть, третьим
Его трудом, но в ней, увы,
Не удалось того мне встретить,
Что важно в небе, — синевы <…>
Мне скажут; «Небеса — не книга».
Пусть так, но книга — небеса!..[461]
2.2.2. Сообщая значимость лишь иному, зачеркивая данное, Пастернак проводил мысль о том, что для книги нет мира, что она сосредоточена на самой себе: