Во второй речи, опровергая дутые цифры промышленников, согласно которым германская промышленность была якобы прибыльнее русской, Витте поставил весьма простой, но решающий вопрос: если это так, то почему иностранный капитал идет в Россию, а не наоборот? Тогда, иронизировал он, «мы завоевали бы мирным путем Германию, Францию, Англию и т. д.»[252]
Выступая третий раз с возражениями Триполитову, Крестовникову и др., Витте отверг их довод, будто иностранный капитал идет только в немногие доходные отрасли. Сославшись на кризис 1900—1901 гг., он показал, что тогда больше всего пострадали именно иностранные капиталы. Не выдерживает критики, по его мнению, и другое соображение промышленников, согласно которому русские капиталы не идут за границу только потому, что их просто нет. «Но позвольте, господа, припомнить,— резонно
ответил Витте,— сколько капиталов русских было переведено за границу в 1904 и 1905 гг. накануне революции. Сотни и сотни миллионов. Когда нужно было уходить от революции, тогда нашлись капиталы и отправлялись за границу. И они оставались бы там и пошли бы в промышленность, если бы это было выгодно. Но как только у нас все успокоилось, понятно, что и капиталы пришли обратно для помещения их здесь более выгодного. Наконец, если вам угодно будет обратиться к отчетам банков и к различным капиталам, которые в этих банках лежат непроизводительно, то вы увидите, какая у нас масса своих капиталов» [253]. Убедительно разоблачив несостоятельность жалоб промышленников на обременительность для них расходов, предусматриваемых страховыми законопроектами, Витте назвал все их расчеты и доводы «финансовой ересью».
Выступления Витте имели большой резонанс, и все попытки промышленных заправил сгладить произведенное ими впечатление оказались неудачными. В ответной статье, озаглавленной словами Витте «Финансовая ересь», автор ее, барон Майдель, вынужден был признать, что «речь несомненно послужила к укреплению ошибочных взглядов, столь прочно установившихся в образованной части общества на положение нашей промышленности» и в этом заключается «идейный грех бывшего насадителя крупной индустрии в нашем отечестве»[254].
Ленский расстрел еще более обострил противоречия между помещиками и буржуазией. При обсуждении запросов о ленских событиях Марков 2-й, Замысловский и др. негодовали по поводу ненасытных аппетитов промышленников. Правда, основная вина за ленскую трагедию была возложена на капиталистов-евреев, но тем не менее кампания велась против буржуазии в целом. «Новое время» пестрело заголовками и выражениями вроде «Зарвавшиеся монополисты», «Круговая кабала», «Господство монополистов, потерявших меру в своих притязаниях и не боящихся для защиты своих привилегий проливать кровь рабочих, создающих им колоссальное богатство». Одновременно выражалось всяческое сочувствие рабочим: «несчастные рабочие», «каторжный труд», «жертвы биржи» и т. п.[255] Помимо
демагогии и желания свалить вину с правительства на капиталистов, здесь еще имело место стремление вернуться к старой, открыто полицейской политике в рабочем вопросе.
Провал рабочей политики и Ленский расстрел, в связи с общим провалом третьеиюньского курса, привели к усилению противоречий в самом правительственном лагере, разочарованию в союзе с буржуазией. Весьма симптоматичной была в этом отношении статья Меньшикова под заголовком «Экзамен В, Н, Коковцова», опубликованная спустя три дня после Ленского расстрела. Она была посвящена речам Коковцова и Крестовникова, которыми они обменялись в Московском биржевом комитете, «Обе речи,— писал Меньшиков,— явились как бы громкими декларациями двух союзных лагерей перед новой парламентской кампанией: правительства и капитала,,,» «Как все это, согласитесь,—сетовал автор,—не похоже на добрые старые времена торжественных выездов начальства в Москву! Невольно спрашиваешь, куда девалось господствующее сословие в России — дворянство?» «Купцы решительно выступают в роли древних дворян, они требуют себе привилегий во имя бесспорных государственных и всенародных интересов, А дворянство,., добровольно обрекает себя на чисто служебную, наемническую роль,,,» Коковцов выдержал экзамен у биржевиков «на двенадцать баллов»[256].
Итак, царизм не сумел решить рабочий вопрос в третье- июньский период. Причиной этого была общая революционная ситуация, углублявшаяся с каждым днем. Тем не менее оказалась к этому способна русская буржуазия, у которой всегда узкоклассовый, корыстный интерес превалировал над ее общеклассовыми интересами.
ВТОРОЙ
«МИНИСТЕРСКИЙ» КРИЗИС
Обострение противоречий внутри третьеиюньского блока.
Обострение противоречий между царизмом и буржуазией во второй половине существования III Думы целиком определялось начавшимся в стране новым революционным подъемом. Отражением безостановочного левения страны был усилившийся процесс «левения» буржуазии, в том числе и октябристской, самой трусливой и косной.
Накануне открытия третьей сессии орган октябристов писал: «Момент[257] серьезен... слово теперь за правительством...» Перечислив первоочередные «реформы», которые все еще ждали своего осуществления, газета вопрошала: «Готово ли на это правительство?... Скоро, наконец, выяснится окончательно: ...будет ли обновляющая деятельность Г. Думы идти в сотрудничестве с правительством или вопреки ему?»1
Всячески распинаясь перед Столыпиным и по-прежнему связывая с ним свою судьбу и надежды, октябристы в то же время стали все чаще выражать недовольство премьером за его перманентную капитуляцию перед «темными силами» — камарильей и правыми Государственного совета. «И в Думе и вне Думы,—говорилось в передовой,
озаглавленной «Попутчики?»,— представители Союза 17 октября, отдавая должное личным качествам П. А. Столыпина, неуклонно указывали на многие ошибки правительственного курса, страдающего раньше всего недостаточной определенностью». Причина этого кроется «в чрезмерной подверженности закулисным влияниям» [258].
Однако основным объектом своей критики октябристы сделали Государственный совет. Деятельность его оценивалась как «систематическое отрицание всего принятого Думой курса». «Мы должны, конечно, признать,— говори лось в другой передовой,— что общий итог законодательной работы за истекшие 27г года крайне ничтожен. Но в этом виновата уже не Дума. Ее работа встречает систематическое противодействие в Г. Совете, на деятельность которого реакционная группа оказывает почти решающее влияние» [259].
Оппозиционные ноты зазвучали явно сильнее, по сравнению с прежними годами, при обсуждении сметы Министерства внутренних дел на третьей сессии. Центральным моментом явилась речь Маклакова, выразившая тревогу всего либерально-буржуазного лагеря.
Если революция, заявил Маклаков, «экзамен обществу, то реакция экзамен правительству». Общество, осудил по-веховски революцию Маклаков, экзамена не выдержало. Но не выдержала экзамена и реакция. Одно время «явилась надежда, что перед нами дальновидное правительство, правительство, которое, подобно историческим усмирителям революции, понимает, что задача мудрой реакции есть осуществление всего, что было здорового в революции...». В этой надежде, делал дальше оратор весьма ценное признание, «общество» наградило правительство «такой моральной поддержкой, таким доверием, таким сочувствием, которыми... ни одного представителя власти не наделяло» [260]. Но вместо того чтобы сотрудничать с «новым строем», правительство ведет себя как «худший враг» этого «нового строя». «Почему,— с недоумением задавал вопрос Маклаков,— оно ведет себя так, что при его управлении новый государственный строй становится не источником силы, а источником слабости для государства?» Правительство должно понимать, что «при такой системе управления оно на свою голову допускает существование и представительного строя и представительных учреждений». «Трагизм заключается в том, что при той системе управления, которой следует министерство, для этой системы управления новый строй, Дума, есть источник слабости, а не силы». Причем Дума, которая делала и делает все, что от нее требует правительство. «Ведь третья Государственная Дума,— говорил кадетский оратор,— пришла дать правительству все то, что от нее требовали. Оно требовало осуждения террора — она осудила террор, не затронувши ни одним словом террора правительственного; от нее требовали утверждения аграрных законов — она утвердила; она принялась за воссоздание военной мощи России — как раз то, чего тоже от нее требовало правительство» [261].
В том же духе выступил и прогрессист Н. Н. Львов. Правительство, заявил он, отказавшись от осуществления манифеста 17 октября, «восстановило всех против себя и не имеет никого на своей стороне». Его политика пагубно отразилась и на авторитете Думы: «Дума падает в своем авторитете... Правительство, преследуя и угнетая общество, сокрушает и Государственную Думу». В результате «начинается скрытая, затаенная гражданская война, война, которая делает непримиримыми отношения к правительству... Рождается вновь та неумолимая ненависть, которая составляет весь ужас нашего положения, и я боюсь, что, идя таким путем, мы вновь придем, мы вновь вернемся к тому кровавому кошмару, который погубит будущее России» [262].