— Это мое заявление,— отвечала Алла твердо, но не без почтительного легкого дрожания в
голосе.
— Ах-ах-ах! Что за почерк! Умничка! Умничка. Таким почерком только письма к Антиоху
Дмитриевичу Кантемиру было бы писать! Какой слог... И о чем ты тут просишь, моя рыбонька?
— Имярек Имярекович, я работаю у вас уже...
— И как работаешь! Изумительно работаешь! И что же?
— Имярек Имярекович, я понимаю, что, может быть, могу показаться нескромной...
— Что ты! Что ты, деточка!
— Имярек Цмярекович, может быть, я, конечно, еще недостаточно опытна для такой
должности...
— Да-да?
— Имярек Имярекович, миленький, я хотела бы... Я чувствую, что смогла бы возглавить отдел.
— Рыбонька моя золотая, ну кто же в этом сомневается?! Ты все можешь! Такая женщина— это
золотой клад. Но ты же знаешь, что у нас есть Тамара Петровна. Уже тридцать лет, как есть.
— Я все понимаю, Имярек Имярекович! Я просто подумала, что Тамаре Петровне уже пятьдесят
восемь... И, может быть... она сама хочет...
— А вот хочет ли она, ты у нее и узнай. Узнай, узнай. И, если после того она вдруг захочет...—
на глянцевитых гладях лица Имярека Имярековича распустилась такая полная, такая обильная
улыбка, что Алла Медная едва успела ухватить за ее нарядностью еле уловимую тень то ли намека,
то ли посула.
— Если только она захочет...— повторил Имярек Имярекович.— Аллочка, девочка моя, только
тебе! И никому другому!
Здесь главный редактор популярного толстого журнала присовокупил к сиротливо лежащей на
столе шуйце более счастливую десницу. Взяв в толк, что эта сцена подошла к финалу, Алла Медная
10
растянутыми губами соорудила слово “спасибо” и на предательски подрагивающих ногах
засеменила к выходу. В ее только что столь напряженно поработавшем мозгу темнела и путалась
какая-то надежда. Она еще не отдавала себе отчета, что за шаги и в каком направлении ей
надлежит осуществить, но плотоядное упование горячило трепещущие жилы, и сладость уже
обоняемой добычи проступала все определеннее.
Алла Медная выпорхнула из судьбораспределительного кабинета, несомая приливом просто
сатанинских сил. Отчаянная свобода проектирования последовательных целесообразных действий
кружила голову, ласкала млеющее тело сладостной дрожью. Да, Алла еще не знала, какие такие
конкретные действия незамедлительно предпримет, но до краев своего сознания она была полна
самой разудалой решимости. В голове ее клокотала колоссальная работа: из самых потаенных
файлов мозга вылетали клочки порой наипричудливейшей информации; они сплетались,
раскалывались, рассортировывались по темам и первоочередности, диффундировали один в
другой... Так что, пока известный критик все крепнущими ногами в хорошо натянутых чулках
преодолевала малую дистанцию редакционного коридора, в том отделе ее психики, который
кассовый австрийский еврей называл “бессознательным”, уже составлялась четкая, вполне
обязательная программа. Пятьдесят восемь лет... сегодня на работе по возможности не
встречаться... сыну было где-то тридцать шесть—тридцать семь... погиб в автокатастрофе год
назад... дома поискать какую-то вещь!.. наклонности старорежимные... предпочитает старомодные
украшения и такие же платья... носится с именем сына, как с писаной торбой... поискать дома какую-
то (какую?) вещь!.. был разведен... одеться скромно, очень скромно... некоммуникабельна, но
сентиментальна...
Из-за двери с табличкой «Бухгалтерия» вышел антончеховствовавший своей бороденкой
заместитель главного. Алла окатила его просто мефистофельской улыбкой—так что тот, растерянно
дернув губами, непроизвольно шагнул назад.
Весь остаток рабочего дня внутричерепное давление у Аллы нарастало, тяжесть нависшего
дела жизни и смерти довлела над ней и могла быть устранена только по благоприятном для Аллы
разрешении вопроса. Она несколько озадачивала сослуживцев то рассеянностью, то воспаленными
всплесками темперамента. Даже, когда в комнатку с тремя столами, один из которых был закреплен
за Аллой, вбежали, запыхавшись, нигде не показывающиеся один без другого, словно попугаи-
неразлучники, излюбленные в литераторской среде информаторы и пересмешники — Нинкин и
Милкин, даже их появление, обещавшее вороха шуток и сплетен, не освободило Аллу вполне от
ощущения бремени несыгранного пока акта.
Милкин и Нинкин, средних лет миляги, казалось бы, совершенно различной наружности, каким-
то странным образом производили впечатление до чрезвычайности похожих друг на друга людей. В
ярких дорогих пуловерах они порхали сегодня из кабинета в кабинет, подобные неким экзотическим
птицам, без умолку картаво тараторя, чем сходство с заморскими пернатыми остро усугублялось.
— В сгеду, в сгеду на Ленинг'адском пгос-пекте пытались пгикончить за кусок мяса
восьмидесятилетнюю стагушку,— верещал, захлебываясь от предощущения близкого успеха у
публики, Нинкин.
11
— Ха-хо! Ветегана Великой Отечественной войны! Ха-хо! — перебивая товарища, повизгивал от
словесного опорожнения Милкин.
Нинкин в пылу идентичного процесса лишь успевал досадливо топнуть коротенькой ножкой,
обутой в рыжий сапожок, и вновь щебетал:
— К ней в квагтигу вогвался лохматый . богодатый мужик — и сгазу на кухню. Бабулька только в
стогонку отлетела. А как поняла, в чем дело, давай мужика выталкивать. А тот, не долго думая,
схватил нож...
— Кухонный нож!
— Схватил вот такой кухонный нож и — на! — стагушенции в гогло!
— Пгямо в гогло!
— А потом хвать из могозилки пять кило говядины — и ходу!
Редакционная публика, в полном соответствии со справедливой убежденностью рассказчиков в
сокрушительной силе своего таланта, ойкала, айкала и стремилась возможно шире отверзть глаза и
раскупорить уши, чем руководил прекрасный порыв - расширение кругозора, столь важное для
всякого литератора пополнение багажа знаний.
— Ведь это кошмар! Кошмар! — сокрушалась очаровательная Линочка Арьешвили, кутаясь в
пуховую шаль апельсинового цвета.— Просто мороз по коже.
Худой и длинный начальник отдела поэтов в такт каждому ее слову тряс своей лысеющей
маленькой головой, и, лишь она умолкла, не замедлил вставить собственное невеселое слово:
— До чего мы дожили! Это же подумать только!
Общественное признание еще укрепило отчаянную веру Нинкина и Милкина в себя, которая, ей-
богу, ничуть не нуждалась ни в каком допинге.
— А в Новогигеево! В Новогигеево! — заголосил было Милкин.
Но Нинкин, взяв на октаву выше, умело оттеснил его партию:
— В Новогигеево четыгнадцатилетний пагень, находясь в состоянии тяжелейшего алкогольного
опьянения, изнасиловал свою мать. Он уг'ожал ей г'анатой Ф-1!
— Ф-2.
— А я говогю: Ф-1! Я сам был на месте пгоишествия! Мать не смогла такого пегенести — и тут
же выбгосилась с одиннадцатого этажа. Тогда этот хлопец выдегнул из г'анаты чеку. В дегжал, вот
так дегжал ее в гуках. Но, к счастью, лимонка оказаласьле не совсем испгавной, и взгыв получился
несильный. Ожог лица, множественные оскольчатые ганеняя гук...
— В квагтиге.взгывной волной выбило стекла!—ухитрился ввернуть Милкин.
— ...в квагтиге взгывной волной выбило все стекла. Пагень в тяжелом состоянии доставлен в
шестьдесят девятую гогбольницу.
Миг одеревенелости слушателей знаменовал самоочевидный триумф явленного артистизма, и
тотчас все вновь заойкали, зауйкали. Алла Медная, с трудом отгоняя роящиеся мысли о том, быть
ли ей и кем в редакции быть, ощутила необходимость явить чтимую во всяком коллективе
солидарность.
12
— Вот, наглядный пример,— несколько резонерски от непроходящего теснения в голове
заметила она.— Данный случай как нельзя лучше демонстрирует девальвацию в обществе
нравственных ценностей. Ничего удивительного: когда ни веры, ни любви, ни доброты...
В этот момент она ощутила на своих плечах мягкие руки (не спутать ни с какими другими)
Имярека Имярековича, подошедшего на веселый шум.
— Я всегда говорил,— произнес негромким, вкрадчивым голосом главный редактор, чего,
впрочем, было достаточно, чтобы улегся общий галдеж.— Я всегда говорил, что Аллочка у нас
человек исключительных душевных качеств. Я бы сказал: высокоморальный человек.
— Ну что вы! — вежливо смешалась Алла Медная, — Я очень далека от совершенства.