В данном случае «право великой державы» заключалось, как видим, в том, что суверенная империя не должна позволять «посторонним» вмешиваться в то, что ей заблагорассудилось делать с оккупированной ею мятежной провинцией. Например, отменить само историческое имя Польши, переименовав ее в Привисленский край. Или депортировать 20 тысяч поляков в Сибирь (400 были расстреляны и 2500 приговорены к каторжным работам).
И все это происходило в разгар Великой реформы, при царе- освободителе! Даже в 1831 году, после подавления очередного польского восстания, расправа не была столь крутой. Да, Николай отнял тогда у Польши конституцию, лишил её всех квазигосударственных учреждений, введенных в ней по решению Венского конгресса Александром I. Да, Николай публично грозился стереть Варшаву с лица земли. Но ведь не стер же. И даже польские библиотеки не запретил. Нет, при Александре II происходило нечто совсем другое.
Достаточно вспомнить, что на этот раз в Польше запрещен был родной язык (разговоры по-польски в здании школы даже на переменках - в классах преподавание шло по-русски - были приравнены к уголовному преступлению). На этот раз была разгромлена национальная церковь, её имущество конфисковано, монастыри закрыты, епископы уволены.
Короче, если Николай истреблял институты и символы польской автономии, то царь-освободитель целился в самые основы культуры, в национальную идентичность Польши, в её язык и её веру. В полном согласии с предписаниями Каткова, поставившего, как мы помним, вопрос о взаимоотношениях с поляками в плоскость «жизни и смерти», происходило, прав был Герцен, «убиение целого народа» (это тоже, между прочим, не мешало бы вспомнить пану Пшебинде).
Европа, конечно, опять кипела негодованием. Так же, как накануне Крымской кампании (или уже в наши времена этнической чистки в Косово, заметим в скобках), пресса требовала от своих правительств действий. Истерзанную Польшу и не называли уже иначе, как «Христом среди наций». Европейские правительства, впрочем, как и десятилетие назад, реагировали неохотно. Дальше сердитых нот с требованием исполнять решения Венского конгресса дело не шло. Войной из-за Польши и не пахло.
Нас, однако, интересует позиция бывших «русских европейцев», как Никитенко, которые совершенно очевидно были во времена Крымской кампании против Николая, чтобы не сказать на стороне Европы. Но сейчас, когда речь зашла о «сохранении империи», позиция большинства из них изменилась резко, до неузнаваемости. Сейчас они настаивали на войне с Европой, попытавшейся, по их мнению, отнять у России «право великой державы». Нет уж, «всё показывает, - записывал Никитенко, - что государь решился на войну. Пора, пора...»55.
21 мая 1863 года: «Встретился с Тютчевым. - Война или мир? - Война без всякого сомнения. Встретил также A.M. Малеина, ныне управляющего делами в Министерстве иностранных дел. - Война или мир? - Война без всякого сомнения»56. И вообще «нет худа без добра, - это уже и июня. - Печальные наши обстоятельства послужили высказаться великой нашей национальной мысли, что союз народа с государем несокрушимо крепок»57. Ну чем, скажите, отличается всё это от аналогичных переживаний хоть того же Шевырева в канун Крымской войны?
Но не один, конечно, Никитенко оказался жертвой «порчи». В адрес императора посыпались бесчисленные послания в поддержку карательной экспедиции против поляков - от дворянских собраний и городских дум, от университетов, от крестьян и старообрядцев, от национал-либералов и консерваторов, от московского митрополита Филарета, благословившего от лица православной церкви то, что для Герцена было убиением целого народа.
Повсеместно заказывались молебны о торжестве русского оружия. Сотни студентов Московского и Харьковского университетов подписали верноподданнические послания. Короче, обнаружилось на поверку, что николаевской Официальной Народности удалось- таки стереть в умах россиян разницу между благородным патриотизмом декабристов и государственным патриотизмом их палачей. Десятилетиями сеяла она ядовитые семена национального самообо-
Там же. С. 339.
Там же. С. 333.
жания. И страшна оказалась жатва. Как признавался сам Герцен, «дворянство, либералы, литераторы, ученые и даже ученики повально заражены: в их соки и ткани всосался патриотический сифилис»58. Многим ли, право, отличается это его определение оттого, что я называю патриотической истерией?
Глава четвертая Ошибка Герцена
«Колокола»
Понятно, чем должно было закон-
читъся это неравное противостояние. Больше трех десятилетий назад, в самом разгаре брежневской реакции, не остывшей еще от карательной экспедиции в Прагу, умудрился я рассказать эту печальную повесть на страницах Молодого коммуниста59. Для тех, кто никогда ее не читал, вкратце повторю.
Только вчера еще, казалось, Колокол был на вершине могущества. Достаточно было письма в Лондон, чтобы рушились, как карточные домики, административные карьеры, трещали губернаторские кресла. И не одной лишь потерей репутации грозили сановным гангстерам разоблачения Герцена, порою и судом, даже каторгой. Правительство не могло прийти в себя от изумления, когда отчеты о самых секретных его заседаниях появлялись в Колоколе даже раньше, чем становились известны царю.
В статье «Императорский кабинет и Муравьев-Амурский», где разоблачалась гигантская афера на Нерчинских золотых рудниках, к которой оказались причастны самые высшие правительственные чины, фигурировали документы столь секретные, что в пересылке их Герцену подозревали самого генерал-губернатора. И заканчивалась
s8 МК. С. 75-
59 Тогдашний вождь комсомола Евгений Тяжельников , распекая редакцию после моего изгнания из страны, назвал эту статью «политическим завещанием янова». Суть статьи в двух словах в том, что если бы Герцен не эмигрировал из России, у нас не было бы Герцена (был бы еще один литератор вроде Григоровича, интересный сегодня разве что историкам литературы). Понятно, что в условиях 1974 года это воспринималось как гимн эмиграции, которая, напомню, рассматривалась тогда как государственная измена.
статья громовым предостережением: «...кабинет его императорского величества - бездарная и грабящая сволочь!»
Колокол, - писали друзья из России, - «заменяет для правительства совесть, которой ему по штату не полагается, и общественное мнение, которым оно пренебрегает. По твоим статьям поднимаются уголовные дела, давно преданные забвению, твоим Колоколом грозят властям. Что скажет Колокол? Как отзовется Колокол? Вот вопросы, которые задают себе все, и этого отзыва страшатся министры и чиновники всех классов»60. Нашелся, наконец, на всех российских городничих настоящий ревизор. Но...
Но уже через несколько месяцев после выступления Герцена в защиту польской свободы, тираж Колокола рухнул. Его влияние, как писал современник, «вдруг оборвалось и свелось почти к нулю». «Мы привыкли к опале, - писал Герцен, - мы всегда были в меньшинстве, иначе мы и не были бы в Лондоне, но до сих пор нас гнала власть, а теперь к ней присоединился хор. Союз против нас полицейских с доктринерами, филозападов со славянофилами».61 И скорбно резюмировал: «Колокол умер, как Клейнмихель, никем не оплакан»62.
Ни в какое сравнение, как выяснилось, не шла вся его ревизорская власть, вся его репутация прославленного борца со всероссийской коррупцией и грязью - с силою патриотической истерии. Как лесной пожар, охватили вдруг культурную элиту России другие заботы, едва под угрозой оказались нерушимость империи и «союз народа с государем». Публику больше не волновала забота о том, как «сделать Россию лучше». Её место заняли заботы более насущные, государственно-патриотические, о том, например, как поядовитее дать «отлуп» негодующей Европе и как пожестче наказать крамольных поляков. Пусть даже рискуя еще одной военной катастрофой...
HR ВЫП. 12. С. 321.
МК. с. 77-
Там же. С. 71.
«Россия глуха»?
Нет, не сдался, конечно, старый боец и в роковую для него минуту, когда остался он один против всех и мир рушился вокруг него. Когда в глазах вчерашних союзников и почитателей оказался он вдруг русофобом и изменником родины. «Если наш вызов не находит сочувствия, если в эту темную ночь ни один разумный луч не может проникнуть и ни одно отрезвляющее слово не может быть слышно за шумом патриотической оргии, мы остаёмся одни с нашим протестом, но не оставим его. Повторять будем мы его для того, чтобы было свидетельство, что во время общего опьянения узким патриотизмом были же люди, которые чувствовали в себе силу отречься от гниющей империи во имя будущей нарождающейся России, имели силу подвергнуться обвинению в измене во имя любви к народу русскому»63.