— Сумасшедший, — повторил он. — Я как слепой трехногий прусак.
— А что такое прусак?
— Таракан. Жук такой.
А в Англии жуки тоже есть?
— Конечно. Там есть и змеи, и леса, и дикие звери, и горы, города, болота, широкие реки. Не веришь? Что ж, я не могу доказать это сейчас, и все-таки я говорю правду, чистую правду.
— А если так, почему же ты хочешь остаться в Малайе?
— Потому что... — Если не можешь найти ответа, придумай что-нибудь, любая ложь лучше, чем молчание. Когда его еще мальчишкой спрашивали братья: «Какой самый большой город в Австралии?» — он предпочитал ответить: «Париж», чем сказать: «Не знаю». — Потому что люблю тебя.
Но слезы все равно выступили у нее на глазах, и никакая ложь не могла остановить их и даже никакая правда, ибо то, что он сказал, было и впрямь наполовину ложью и наполовину правдой.
— Когда мне сказали, что ты женат, я не поверила. Я подумала: этот солдат лжет или разыгрывает меня. Но теперь ты сам подтвердил все.
Он только глазами хлопал, удивляясь этой неожиданной, так поздно пущенной в ход уловке, и не мог ничего ответить на хитрость, причинившую ей не меньшую боль, чем ему.
— Прости меня, — сказал он, но было уже поздно. Он вывел ее из обычного состояния пассивной покорности и понимал, что она не может простить ему этого. — Я останусь здесь, — сказал он. — Я хочу остаться. Я просто не могу поступить иначе.
И, танцуя с ней, он представил себе, как они живут в каком-нибудь доме, вроде дома вдовы китаянки на краю Патанских болот, где крик лягушек и ночные шорохи приглушают все чувства, погружают их в забытье после этого грохота и рева труб, заставившего его сегодня потерять голову.
А назавтра всех, кто поднимался на Гунонг-Барат, разбудили в пять часов утра. Рука сержанта полиции, дежурившего в караулке, вырвала Брайна из застенка сна, заставила поднять голову, налитую свинцовой усталостью. Накануне он провожал Мими и пробыл у нее до двух ночи, а потом прошел от городка до части, через все заставы, и был рад, когда добрался до койки, не получив пулю. Это было настоящее приключение, ему зачастую приходилось ползти на четвереньках по тропкам и прибрежным пескам, обходя малайские патрули: солдаты мирно курили и рассказывали какие-то истории у костров, но в любую минуту ждали появления партизан и вполне могли принять Брайна за одного из них. «Жить здесь становится все труднее, — сказал он себе. — Если меня не подстрелят по ошибке, то донесут дежурному офицеру, что я гуляю без увольнительной. Я тут и сам себя чувствую, как партизан, во всяком случае, я буду похож на него, когда начну отстреливаться».
— Вставай, — приказал сержант. — Вылезай из этой вонючей дыры. Тут для вас в джунглях дело есть.
— Что там стряслось? — спросил Брайн, подозревая, что над ним решили подшутить. — Ведь еще совсем темно.
— Самолет разбился, пойдете его искать. — Он поднял Керкби, Бейкера, Джека и еще одного паренька из Чешира. — Живее, пошевеливайтесь. Время не ждет.
Брайн сел на койке, но не вставал, до тех пор пока мимо не прошел уже одетый Нотмэн.
— Одевайся. Надо помочь этим беднягам. Там в радиомехвзводе уже готовят для нас грузовики и рацию.
Брайн натянул штаны.
— Чего ради этим психам вздумалось разбиться среди ночи? В жизни я еще так не уставал.
— Что ж, по-моему, ты пользуешься жизнью вовсю,— сказал Нотмэн. — Пошли. Вот увидишь, ты еще наплачешься, пока тебя в Сингапуре на корабль погрузят.
— Если б они для этого меня разбудили в такую рань! Нотмэн кинул ему сигарету.
— Схожу к связистам и выясню, где он там упал. Сержант вернулся.
— А ну-ка, поживее. Марш на кухню, там вас накормят завтраком и паек выдадут.
— Надолго нас посылают? — спросил Бейкер.
— А я почем знаю! — заорал сержант. — Сейчас свяжусь с господом богом и выясню, если это для вас так важно.
— Еще бы не важно, — сказал Бейкер. — Недели через две нам отсюда уже отплывать, корабль отходит.
— Пошевеливайся! — крикнул сержант. — А то ты у меня на пятьдесят шесть дней под замок сядешь, и плевать я хотел на твой корабль.
Они спустились с крыльца и не торопясь пошли на кухню завтракать, а потом у них еще осталось время поболтаться немного в казарме. Брайн сгорал от нетерпения.
— Они там настраивают радио, — пояснял Нотмэн. — Я был в радиорубке, они считают, что самолет упал милях в тридцати к югу отсюда.
— А эти бедняги тем временем висят на деревьях, истекая кровью, — сказал Брайн.
Он вынул библию из тумбочки соседа, открыл ее и ткнул пальцем наугад в какой-то стих, чтобы погадать о будущем, как в одном из фильмов, который он видел несколько дней назад: «И отсекли ему голову, и сняли с него оружие, и послали по всей земле филистимской, чтобы возвестить о сем в капище идолов своих и народу». «Какому народу? Дурацкое гадание. Ни черта не пойму, да и вообще я ведь не суеверен». Он уложил свой вещевой мешок, весивший на этот раз не больше сорока фунтов. Ему еще нужно было упаковать рацию, если только радиомеханики сумеют ее наладить, потому что другой в лагере нет. Он открыл библию и снова наткнулся на стих: «И отсекли ему голову...» Все время открывается на этом месте, у нее с переплетом что-то неладно, и она будет открываться на этом месте до бесконечности, если только нарочно не избегать его, а он не хотел его избегать, потому что чем больше он вчитывался, тем больше закрадывался ему в душу скрытый смысл текста. И он уже начал было понимать, но тут шофер просунул голову в дверь и крикнул, что пора ехать.
20
Получив свой первый отпуск еще в ту пору, когда его муштровали в глухом углу Глостершира, Брайн почти весь день потратил на то, чтобы добраться до Ноттингема, и в город попал только под вечер. Выбравшись на просторные плоские низины Трента за Брумом, он почувствовал такое волнение, что не мог даже съесть бутерброды и пирожное, купленные на последней остановке. Коровы, словно темные точки, усеивали берег мирной, обмелевшей реки, солнце еще освещало набитый людьми вагон, и он чувствовал, как с каждым перестуком колес приближается к Ноттингему. Волнение его было вызвано не столько предстоящей встречей с Полин, сколько каким-то внутренним чувством, говорившим ему, что сейчас он снова затеряется в паутине ноттингемских улиц, таких милых и знакомых.
Выпив с матерью и отцом чашку чаю, он на двух автобусах добрался до Эспли, где жила Полин. Может, по счастливой случайности она сейчас дома одна, и тогда они смогут поваляться на кушетке или на какой-нибудь кровати наверху; или же можно пойти в «Могучий дуб» и потом полежать где-нибудь на сухой лужайке среди пахучей летней травы.
Но вся семья оказалась дома, за ужином, будто они специально ждали его, хотели с ним увидеться после первых полутора месяцев отупляющей муштры на службе королю и отечеству. Никогда не выходит так, как задумаешь, и он должен был это предвидеть. Миссис Маллиндер налила ему чаю в любимую чашку бедняги Маллиндера, вмещавшую добрую пинту, как бы подчеркивая этим, что он теперь уже свой в семье. Четырнадцатилетняя Морин читала у огня «Оракула», еще по-детски угловатая, с маленькой высокой грудью и тонким слоем помады на губах, совсем как Полин в пятнадцать лет, когда он только начинал за ней ухаживать. «Они все такие хорошенькие»,— подумал он, начиная, впрочем, испытывать все большую неловкость под пристальным взглядом матери и замечая при этом, что, хотя они сидели впятером, за столом было довольно тихо.
— Видно, нелегко тебе пришлось там, в авиации, — сказала Бетти с едва заметной улыбкой. — А кормят хоть вас хорошо?
— Неплохо. Иногда, впрочем, дают настоящие помои.
Полин почти все время молчала. Сидя в конце стола, она открывала банку варенья, и волосы падали ей на лицо. Но Брайн был увлечен сытным ужином и нисколько не беспокоился. Да он и не ожидал торжественной встречи.
После ужина он предложил Полин прогуляться.
— Ты лучше скажи ему, пока не поздно, — услышал он голос миссис Маллиндер, — как-нибудь порешите.
Когда они вышли на Ковентри-лейн, она наконец сказала:
— У меня будет ребенок.
Они остановились, и он, пораженный, прислонился к каким-то воротам. Даже военная служба не поколебала настолько весь его внутренний мир, не потрясла его так, как это известие. Вся его жизнь нарушилась, расплылась н завертелась перед глазами, как огненное колесо. Он зажмурился, но тут же сообразил, что такие известия полагается воспринимать иначе; он открыл глаза, взглянул на зеленое поле, уходившее к могучей стене Кэтстонского леса, над которым виднелась туманная зеленоватая полоска неба, и, несмотря на свое смятение, подумал, что солнце уже заходит.
— Что ж, пойдем, — сказал он с глубоким вздохом. — Ну и ошарашила же ты меня.
— А мне-то каково было про это узнать, — сказала она, побледнев и плотно сжав губы.