Это ли не революция?
Толстого самого чрезвычайно интересует это (революционное) «сейчас», где «все можно». Он часто испытывает своих героев теми же испытаниями и соблазнами, которые сам прошел (а чаще не прошел).
Он знает, что такое пропасть мгновения, куда валишься, как в бездну. Это не плотский соблазн, который Толстой, как правило, оставляет в этом романе за скобками. Нет, это соблазн сознания, которое, как выясняется, легко сбрасывает вериги обязательств перед вчера и завтра и как будто поворачивает в сторону от общего потока времени, чтобы через боковую дверцу с надписью «сейчас» уйти куда-то в сторону, в иное.
Толстой по-сретенски разыграл сцену похищения, перевернул мир вверх ногами.
Сретение у него законным образом, по календарю совмещается с Масленицей. Масленица в романе тем более зашифрована; зато наяву карнавал — непременный спутник Масленицы. Вновь являются «ряженые»: теперь это артисты в театре. Театр выписан чрезвычайно подробно — все скоморошьи детали на месте.
Дело начинается за несколько дней до Сретения, именно в театре. Вспомним: сначала представление мало занимает Наташу; тут Лев Николаевич объясняет весьма подробно, что она просто не попадает в такт, — вот и актер на сцене даже ногой притоптывает, чтобы попасть в такт, в нужное мгновение (эта деталь показывает, насколько сам автор в этот момент хладнокровен и расчетлив). И вот приходит нужное мгновение: появляется кукла в белом (Анатоль: совершенная кукла, истукан), рядом с ней еще одна, в персидском халате (Долохов, этот просто стоит на границе света и тьмы, жизни и смерти, как тогда, при Аустерлице) — и театр как будто выворачивается наизнанку: в одно мгновение вокруг мир иной и «все можно».
Наташа угодила в такт, в самое «сейчас».
Все дальнейшее есть путешествие в коконе мгновения (свободы): переодевания, заголения перед Элен, записки, французские декламации — актеры всегда рядом, не актеры, так цыгане или этот раешный Балага, ямщик, едучи на котором, «все можно».
Привычным образом скоморошествуют петербуржцы Куракины; на них в любое мгновение все готов свалить Толстой: подлая, бессердечная порода — откуда взяться сердечности, если они куклы?
Апофеоз «масленичного» спектакля приходится на вечер Сретения; семья ушла в церковь, на праздник, суть которого соединение времен — Наташа остается дома, она провалилась между временами.
Прошлое закончилось, будущего у нее нет, а если явится, то чудом. Наташа вся в настоящем: в «сретенском», проникнутом пустотой проломе.
Так Толстой отмечает в своем романе-календаре праздник Сретения. Его интуиции остро чувственны, безошибочны, пристрастны. Еще бы — его Москву (Наташу) соблазнил Петербург (Анатоль) пустотой своего «сейчас».
*Стоит отметить два момента. О первом уже было сказано: Наташа с ее «сейчас все можно» действует революционно: по ее поведению и еще более по тому, как обставляет Толстой всю сретенскую сцену, можно судить о том, что такое русская революция изнутри. Насколько она спектакль, порыв, отсутствие расчета, переход в «кокон» иной логики, через который «кокон» уже не достучаться извне. Насколько февральская революция (Наташи и России) была заведомо провальна и карнавальна, насколько у нее не было будущего: все обернулось в скоморошьи маски и «сейчас».
Второй момент более сложен; он как будто вне календаря и его последовательно проходящих сезонов. Толстой вообще особо не смотрит в праздничный календарь (исторический — другое дело, в нем он целиком, с головой, со всем своим ясным умом).
Праздничный календарь не столько для ясного ума, сколько для чувства. Толстой празднует мгновение, пишет вспышкой, этим как раз Наташиным «сейчас». Он в центре события, он и есть событие. Не он следует за календарем, но календарь следует за ним, надеваясь на чувство Толстого то одной, то другой праздничной одежкой. Вот вспыхнуло чувство — что такое, почему? потому что Рождество. А это что? Святки. Вот пришло Сретение; Толстой не исследует Сретения, он только чувствует его «революционные» предрасположения, его позыв к прыжку, рывку и бунту — так чувствует, так играет сам в «сейчас все можно», что выходит готовый праздник.
*Пушкин в Михайловском, в своем праздном календаре Сретение ничем особым не отмечает. (Он как бы умер, как Андрей Шенье.) Продолжается чтение, привыкание к новому звуку.
Нет, есть одна заметка: в конце февраля ему приходит письмо (от брата), где тот пишет, что опубликована первая глава «Евгения Онегина». Пушкин вспоминает ее, точно оглядывается, и вдруг понимает, что это прежнее, прошлое, от которого он как будто перешагнул на другой берег. Теперь он другой, он в другом времени и слова пишет другие. Пушкин теперь пишет четвертую главу «Онегина», которая так отличается от первой, что он вынужден писать к ней преамбулу, где объясняет всем, но прежде всего самому себе, как нынешние его стихи отличны от тех, «прошлогодних». Те словно бесплотны, эфемерны, там все был сон; теперь он готов проснуться.
Его зима заканчивается.
*В устройстве Сретения все просто, и вместе с тем запутано, опасно, хрупко.
Все просто на «чертеже», где к первому большому празднику добавился второй, и вот уже у нас не одна (январская, рождественская) точка, а две, вместе со сретенской. Между этих точек рисуется линия, протягивается дальше в глубину года — луч, протяжение света и времени.
Прибавилось измерение (бытия), год вырос на один «шаг».
Москву пронизал Сретенский «луч» — меридиональная, важнейшая ось. Проник мгновенно, так и положено при переходе от покоя к движению: эти состояния разделяет мгновение, кратчайшее из всех возможных.
Такова скорость света, луча, взгляда: Москве выпадает чудо узрения, различения самое себя и Иисуса Христа.
Сложность в том, что эта схема не укладывается напрямую в течение московской жизни. Граница между зимой и весной в Москве не то что не мгновенна, но невообразимо растянута.
Или так, еще сложнее: она мгновенно-протяженна.
Праздник перехода от покоя к движению может растянуться месяца на два. Чтобы вынести это, необходимо великое терпение.
Не вынесешь, не выдержишь, шагнешь во «все можно» — все, выноси святых, жди революции.
В феврале две наши столицы вступают в открытый «геометрический» конфликт.
Его можно назвать метафизическим, можно поведенческим: слишком по-разному Москва и Петербург относятся к самому понятию движения (времени, во времени).
Питер едет, как машина. Москва не машина — мошна времени. Примерно так: она центроустремлена и в пространстве, и во времени; для нее учеба чертить линии (двигаться равномерно, мыслить рационально) растягивается с XIV века по XIX.
Питер, напротив, все куда-то устремлен, директивен. Он раскачивает, тащит с места тяжелый воз Москвы.
Толстой, остро ощущающий конфликт двух столиц, иллюстрирует его «сретенской», масленичной сценой — Петербург (Анатоль) соблазняет Москву (Наташу).
Это соблазн революции: без-вчерашнего и без-завтрашнего состояния.
Столицы расходятся в стратегическом устремлении; ткань времени между ними натянута до предела. При стечении попутных (бедственных) обстоятельств она рвется революционным образом.
Глава восьмая
Птичья неделя
21 марта — Пасха
— Равноденствие — Заря-кукушка — Приметы перелома — Стыд — Месторождение Александра Пушкина — Роман-календарь. (Равноденствие) — Птичий день (Благовещенье) —
Дни словно с крыльями: все пришло в движение.
Водовороты, смещения, сдвиги московской сферы могут начаться раньше равноденствия, в середине или даже в начале марта. Но такое случается редко.
Весна в Москве не начинается 1-го марта. И даже 8-го марта, как бы ни выкликал ее пресловутый Женский день, — нет, не начинается. Еще очень холодно и бело, хотя снег уже осел, сугробы «не умыты», на их ледяных щеках уже видны точки и поры.
Нет, рано, слишком рано, слишком холодно. И 8-е марта, Женский день все еще довольно студен. Весна в Москве начнется позже. Город и самое время еще переменятся — хлынет ветер, снег пойдет лужами, лужи вспыхнут на солнце и разбегутся ручьями.
Эта перемена с зимы на весну отнесена московским календарем на дни равноденствия.
В эти дни не ручьи — гремят ключи года.
Так же, как особыми праздниками отмечены «полюса» года, точки зимнего и летнего солнцестояния в декабре и июне, издревле фиксировались и точки равноденствия, весенняя и осенняя.