Напустил на Русь пространство. Три измерения — Никонову трехперстную щепоть.
Измерениями света и времени занимается в эти переломные дни сама православная церковь. Во второе воскресенье Великого поста она отмечает особый праздник, память Григория Паламы.
Палама был византийский богослов и чуткий исследователь пространств. В 1336 году в скиту святого Саввы на Афоне он начал свое знаменитое изыскание, которое завершилось формулой, известной как «четыре (измерения) против трех». Рассуждение против переноса Бога в пространство, в число три, но за творение самого пространства, как проекцию, производное от большего Бога.
Ему возражал итальянский (калабрийский) монах Вар-лаам. Сей новый римлянин, образно говоря, удерживал Господа в привычном человеку числе измерений; отсюда этот знаменитый «простой» спор, четыре против трех, паламиты против валамитов. 27 мая 1341 года Константинопольский собор принял положение Паламы против ереси Варлаама. В 1344 году патриарх Иоанн XIV Калека, приверженец учения Варлаама, отлучил Паламу от церкви и заключил его в темницу. В 1347-м, после смерти Калеки, Григорий был освобожден и возведен в сан архиепископа Солунского. В одну из поездок в Константинополь его галера попала в руки турок, и в течение года святителя продавали из рук в руки на невольничьих рынках. Лишь за три года до кончины он вернулся в Солунь.
Умер 14 ноября 1359 года.
Спор был о свете, тварном и нетварном, большем.
Каков, интересно, Афон? На карте он довольно своеобразен: длиннейший, от Солуни на юг протянутый полуостров (и рядом с ним еще два, вместе трезубец или трехпалая лапа), с двухкилометровой высоты горою на главной оси. Почему-то раньше я представлял его в теле материка, одним массивом, изъеденным пещерами, точно отверстиями в хлебе. На самом деле Афон протянут далеко в море; море сжимает его с двух сторон, превращая в линию, границу миров.
В Великий пост Палама напоминает о том, как хрупки эти грани — очевидного и воображаемого, и нужно высокое умение сочетать их, считать (измерения) правильно.
* 25 марта — Феофан насылает на землю туманТуман обещал урожай конопли и льна. Он также был целителен. Земля просыпалась, туман был признаком ее нового дыхания.
Продолжаются птичьи дни: конопляное и льняное семя разбрасывалось по двору. Крестьяне привлекали птиц и влагу, но главное, весну.
30 марта — Алексей, Божий человек, с гор водаЕго называют также голосом с неба. Главная тема Алексея — скромность. Согласно житию, сей скромный римлянин (IV век) в семнадцать лет ушел из дома, уплыл в Святую землю на кораблике. Затем вернулся и прожил остаток жизни возле родительского дома, нищим, неузнанным.
Вешние воды. Зима сходит на нет. Все омывается талою водой, в частности, новорожденные дети.
Сани отменяются окончательно. Если сядешь в этот день в сани, они провезут тебя мимо счастья.
На Алексея-солногрея выверни оглобли из саней, на поветь подними сани.
1 апреля — Дарья, грязная пролубницаЧто такое пролубница, поясняет Даль. Пролубь — это прорубь. На реке и дороге отворяются черные промоины. Грязь отмечает всякого проходящего, притом у людей честных она отмывается сразу, скверные же, черные духом прохожие никак от нее отмыться не могут.
IНесомненным свидетельством весеннего одушевления московского пейзажа являются отрывки из дневника г-на Абросимова (в первую очередь относящиеся ко времени послепожарному, первой четверти XIX века). Абросимова среди прочих городских чудаков отмечает известный фольклорист Евгений Захарович Баранов. Судя по всему, Абросимов был обыкновенный столичный житель, «учитель словесности, из римской истории собиратель книг», человек наблюдательный и неравнодушный.
Его дневниковые записи носят характер отрывочный; рассказ о походе на Воробьевы горы представляет собой очевидно неоконченный из детских воспоминаний этюд. Однако это не мешает общему впечатлению: сокровенной связи между городом и горожанином, что для дальнейших построений представляет собой необходимую основу.
Место действия знакомо, и недостающие детали рассказа восстанавливаются без труда. Москва послепожарная, Лужники, первая неделя Великого поста; город в состоянии тревожном и немного приподнятом. Всякий организм, привыкший в Масленицу к обильному угощению, пребывает точно в подвешенном состоянии перед скромным натюрмортом солений, квашеной капусты и грибов, одних только нынче на столе обитающих. Однако и такой прейскурант являет собою вызов; соревнование длиною в семь недель открывается, настраивая едока на подвиг и возвышение над соблазнами.
Поход на Воробьевы горы был затеян учителем юного Абросимова, о котором известно только, что звали его Пьер. Был он пленный из времен Отечественной войны француз. (В скором времени учителя ожидал отъезд в Европу.)
Пьер почитал себя путешественником, способным на тонкие наблюдения; Москва весьма его занимала. Судя по всему, некоторое романтическое впечатление у него уже составилось: в двух словах оно было запущенный, разоренный сад (le jardin delaisse) и теперь Пьеру необходимо было это подтвердить или опровергнуть при взгляде на город с птичьего полета. Поэтому он считал для себя необходимым посетить Воробьевы горы для обозрения панорамы Москвы.
Надо думать, что подобные материи юного Абросимова интересовали мало, гораздо важнее были примеры быстро наступающей весны: солнечные пятна и компания воробьев на куче кухонных отбросов, что теперь днем оттаивали и благоухали на весь двор. На экскурсию он согласился с неохотой. Опять-таки — дорогу развезло, а ехать предстояло через всю Москву, Абросимовы жили в самом конце Дмитровки, на севере столицы, — далее через реку, и мимо Нескучного изрядный крюк. Но делать было нечего, к тому же в нем заговорила совесть, самая душа в нем была обнажена по причине первых дней великопостного подвига, он был дружен с учителем и перед расставанием не хотел его огорчать.
Отправились утром. На всем протяжении пути Пьер угощал ученика лекцией из русской истории, частью которой он сам являлся: участвовал в войне, наблюдал разорение Москвы и гибельный пожар и сам едва не сгорел в том аду.
Рассказ для Абросимова шел пунктиром: речь Пьера прерывалась поминутно уличными яркими картинками. По Садовому тащились в обе стороны повозки и экипажи; одежды седоков выглядели хаотически по причине неустойчивой мартовской погоды — москвичи как будто были одновременно застегнуты на все пуговицы и распахнуты на горячем солнце. Город также двоился и пестрел. Повсюду были видны обгорелые проплешины и рядом здания новоиспеченные. Москва еще восстанавливала свой вид после войны. Вид был прозрачен, омыт бегущей из-под снега водой и весь точно прописан акварелью. Глаза Абросимова отворены были до самого сердца, тело пребывало в полете (после Масленой он успел уже похудеть и имел теперь в рукавах и за пазухой лишний холодный воздух).
Два часа, не менее, влеклись по городу, затем пересекли реку; слева был Кремль, справа облако синих дерев. Лед еще не двинулся, но во всем сказывалось предчувствие ледохода; ноздреватый снег шел по реке разводами. Ветер немедленно наполнил их возок ледяной волной. Учитель точно захлебнулся и на некоторое время замолчал. Почему-то в тишине сильнее захотелось есть, словно внимание, уделяемое рассказу, переключилось целиком на желудок, вернее, на дыру в месте желудка, которая теперь застонала и завыла вместе с внешним ветром, требуя обеда. Но отсюда до обеда было расстояние невозможное. Сказать учителю о голоде было нельзя: Пьер постился долее его на неделю (он был католик), обходясь водой и сухими галетами. Пошли бы и галеты, только после давешних рассказов о войне и разорении признать себя голодным было уже некоторого рода национальной изменой.
На самом подъезде к вершине Воробьевой горы путешественники остановились: дорогу перегородило скопление телег, груженных жердями. Последние лезли во все стороны, так что объехать столпотворение было никак невозможно. Идти оставалось недалеко, Абросимов и Пьер сошли, сразу провалившись по колена в снег. Вокруг телег происходила суета и беготня, голосили работники, в стороне от дороги перемещались неясные фигуры, на ходу разматывая веревки: строители огораживали неровную площадку. Шум стоял невообразимый. Пьер, перекрикивая рабочих, продолжал повествование (пожар двенадцатого года все у него продолжался). По мнению француза, Москву сожгли горожане, — столько ожесточения и готовности к крайней мере было у защитников города.