Мой товарищ Шурка Снетков как–то вечером забрёл в студенческую аудиторию в главном корпусе института, а там — толпа: пришли на концерт Градского. Никаких афиш, конечно, не было. Шурке повезло: злостный прогульщик, он был вынужден в этот вечер отрабатывать пропущенное занятие на одной из кафедр. Если бы не это, ни за что не побывал бы он на этом концерте. А тут прорвался через все кордоны, уселся чуть ли не в первом ряду (или на ступеньках в проходе, не знаю), Градского видел.
— Ну и как музыка, Шурка?
— Отпад! Голосина уникальный, глотка лужёная, владеет связками виртуозно — озноб, когда слушаешь. Представляешь, в одной из песен он голосом имитировал писк комара!
— Это как?
— А так! тоненько–тоненько — и–и–и…
Градский всегда был где–то рядом…
Я настолько уровень свой повысил, что меня невозможно повторить даже технически. Поэтому меня оставили в покое, и никто не пытается соревноваться со мной в том, что я придумал.
Из интервью А. Г.
Наконец появились новые диски. Первой ласточкой были его «Русские песни». Мои друзья эту пластинку активно не приняли, считали альбом капитуляцией перед властями, позорным заигрыванием перед всевозможными худсоветами (долгое время всё «народное» казалось нам навязанным нашими идеологами), я же упрямо доказывал, что диск не просто хорош — великолепен. Я был очень экзальтированным провинциальным юношей. «Русскими песнями» Градского восхищался искренне и до сей поры пребываю в полном восторге.
— Ну что там такого особенного? — смеялись надо мной мои приятели. — «Вы жертвою пали в борьбе роковой»… Революционные песенки.
— Да разве ж только это? «Не одна во поле дороженька», «Солдатушки, бравы ребятушки», «Таня — Танюша, Таня белая…», «Дарю платок»… Какие же это революционные песенки? Тут и танок–хоровод, и страдания, и плач по покойнику, и военный марш, и траурный гимн — вот сколько жанров.
— Это никакой не хард–рок, — безапелляционно отмахивались мои оппоненты.
— Да чёрт с ним, с хард–роком! — горячился я.
Очень быстро запилил пластинку так, что слушать её было уже почти невозможно. Пытался петь под гитару «Ничто в полюшке не колышется», но разве можно что–то исполнять после Александра Градского? Только если в доме никого нет — тихо, почти шёпотом, так, чтобы никто не услышал. Говорили, что последний номер в альбоме («Вы жертвою пали») Градский записал нарочно для того, чтобы ему разрешили выпустить этот диск, а песня «Ничто в полюшке» — вовсе не народная, её сам певец и сочинил.
Чуть позже появились в магазинах песенные сюиты Градского «Сама жизнь» и «Звезда полей». Композитор обратился к стихам Поля Элюара и Николай Рубцова. «Любимая, чтоб мои обозначить желания, в небесах своих слов рот свой зажги, как звезду…» «Небрежно так для летнего наряда ты выбираешь нынче жёлтый цвет…» Для нас, студентов, которые до скрипа затёрли альбом Тухманова «По волне моей памяти», такой выбор песенных текстов уже был не нов, но музыка Градского казалась чересчур уж заумной, непривычной. Вершиной сложности нам тогда представлялись альбомы «Пинк Флойд» и «Эмерсон, Лэйк энд Палмер», и мы почему–то ждали от наших музыкантов примерно того же. Но Градский, судя по всему, давно выбрал собственный путь. Откровенное музыкальное эстетство, авангардизм, элементы арт–рока перемежались с симфоническими вставками и компьютерным «звукописательством», а в тексты нужно было непременно вслушиваться, чтобы хоть что–то понять.
— «Рот свой зажги, как звезду…» Это смело!
— На что он намекает?
— Это не он, а Поль Элюар.
— Эро–о–отика…
Не скажу, что диски Градского расхватывались нами, как горячие пирожки. Хотелось чего–то более традиционного, попроще. Но до меня эти два альбома достучались быстро. Мелодии и аранжировки оказались въедливыми, я слушал диски снова и снова и всякий раз находил в них что–то новенькое. Но я уже не пытался афишировать перед друзьями своё восхищение, рискуя услыхать привычное «Наши всё равно не могут…» К тому же следующие альбомы Градского, написанные на стихи Пастернака, Маяковского, Саши Чёрного, Беранже, Набокова, Шелли, оказались ещё сложнее. Диски покупались нами уже автоматически, «для коллекции», но после первого же прослушивания отставлялись в сторону «до лучших времён». Та же участь постигла и рок–оперу «Стадион», которую мы ждали с большим нетерпением. Музыка этого двойного альбома, ей–богу, не ложилась на душу, мелодии не запоминались. Тогда нам казалось, что рок–опера — это непременно что–то вроде бессмертного «хит–парада» «Иисус Христос — суперзвезда». Но Александр Градский явно не пытался заигрывать с публикой: не понимаете? что ж, ваши проблемы, а я буду писать такую музыку, какую хочу…
«Русские песни» я продолжал слушать — и в Москве, в общежитии, и дома, когда ненадолго приезжал к родителям. Ритмическое и жанровое разнообразие этого альбома, исполнительское мастерство Градского, оригинальность аранжировок, изобретательный синтез стародавнего и сегодняшнего, глубина и гармония всего произведения в целом буквально завораживали меня, и мне почему–то казалось, что этот мой восторг должны разделить со мной все, кто находился рядом. О, как я ошибался! Однажды включил на полную громкость «Плач» из этого диска. Безутешные вопли над покойником и неподдельное кликушество скорбящих баб (позже я узнал, что все голоса записаны одним человеком — Александром Градским, никакой это не хор) звучали так натурально, что мои родители примчались из другой комнаты.
— Бог мой! что это такое? Кино?
— Нет, это он слушает пластинку, — сказал отец.
— Ужас–то какой!
— И никакой это не ужас, — возразил я. — Это подлинное искусство. Никто так не умеет, только Градский.
— Не всё то, что модно, можно считать искусством.
— Я бы не сказал, что это сегодня модно…
— Всё равно выключи! Невозможно слушать. Кошачий концерт какой–то, ей–богу.
Помнится, сцепился я тогда с родителям не на шутку: с жаром доказывал, что этот альбом — новое слово в музыкальной культуре, а исполнитель — если не гений, то, во всяком случае, совершенно уникальный музыкант. Родители скептически пожимали плечами: «Голос у него красивый, спору нет… Как же, помним, помним: «Как молоды мы были, как искренно любили…» Но эта спекуляция на фольклоре… тут уж извини!» Меня удивило и обидело то, что мои родители, хорошо знающие музыку, особенно классическую, отнеслись к диску Градского с таким пренебрежением. Но было уже ясно: далеко не каждый слушатель принимает и понимает этот альбом.
Нет смысла создавать вокруг своего имени мыльный пузырь, если люди и так приходят.
…если ко мне когда–нибудь в зал придут всего два человека, я спою сольный концерт. А потом просто перестану работать. Я могу зарабатывать другими способами.
Из интервью А. Г.
А потом началась перестройка, и Градского стали иногда показывать по телевизору. «Раз в два месяца меня выпускают на экран, — позже скажет музыкант, — но только для того, чтоб потом сказать: «Разве мы Градского зажимаем? Показывали его, показывали». Концерт 1995 года пробивался в эфир около двух лет! Александр великолепно играл на гитаре и пел песни собственного сочинения — всё больше на политическую тематику. «Мы не справились с эпохою, потому что нам всё по …» Здесь он заменял нецензурную лексику эвфемизмом «всё равно», и публика многозначительно переглядывалась и усмехалась: понятно, понятно… «Разбей свой телевизор, отключи на кухне радиосеть, видеоплёнки — в союз писателей, пусть подрочат всласть нашу власть говорить, что хочешь, при полном отсутствии прав…» Вовсе не казалось, что не хватает аккомпанирующей рок–команды или оркестра, потому что именно так, в таком сопровождении и нужно было петь эти песни — «авторские», улично–бунтарские, бардовские в подлинном значении этого слова.
Ах, время наше сучее,
Летучее, ползучее,
И прочее жульё,
И партии разучены,
И рукава засучены –
Готовы под ружьё.
Колонны перестроены,
Удвоены, утроены,
Штабные штабеля.
И на вершине случая,
В тоске благополучия
Цепные кобеля.
Почудилось, что это уже другой Градский: мастерство и раскованность те же, но темы песен новые. Откуда же мне было знать, что у Александра и десять, и двадцать лет назад были в репертуаре и такие песни тоже — ироничные, сердитые, ядовитые? (Например, «Песня о дураках», «Птицеферма», «Баллада перемен», «Памяти Джордано Бруно», «Песня об иносказательности», «Песня о мещанах».) Ведь до недавнего времени — ни одного концерта Градского по телевизору… Откуда же мне было знать? «Нет, — думал я, — как–то всё это не то. К чему весь этот обличительный пафос? Зачем он пересказывает в своих стихах ставшую вдруг модной газетно–журнальную публицистику? Прожектор перестройки… Такой голос, такой талантище — и вдруг простоватые мелодии и «туристические» аккорды гитары, усложнённые, главным образом, благодаря особому исполнительскому дару музыканта, у которого, очевидно, руки великолепно заточены под этот инструмент. Слушать, конечно, интересно, кто ж спорит. Но тот Градский, который когда–то спел «Жил–был я», «Джоконду» и «Я — Гойя», мне всё равно дороже и ближе. А это… это горланить у костра на поляне».