— А я?
Анна Николаевна всплеснула руками, народ рассмеялся, и Вовка получил за заслуги и в качестве извинения сразу две бусинки. Облизываясь и улыбаясь, будто котенок, он вернулся на парту, соседнюю со моей — нас разделял только проход, — а учительница спросила:
— Знаете ли вы, что за ордена и медали государство платит деньги?
Мы сосредоточились. Никто не знал.
— Не очень большие деньги, — продолжала Анна Николаевна, — но все-таки платит. И за орден Лени-на больше всех.
Когда наша учительница говорила о взрослых вещах, мы притихали сразу, не столько проявляя естественный интерес, сколько отвечая уважением на серьезность. И в тот раз она говорила всерьез.
— Я хочу, чтобы вы знали, что я не считаю вправе тратить эти деньги на себя… Будем на них покупать витамины.
В классе было тихо. Наверное, оттого, что мы думали о сказанном, не зная, как это понять. Ведь Анна Николаевна могла и не объявлять, что витамины покупаются на орденские деньги. Просто их давать нам, и все. К тому же она всегда призывала нас к скромности, а тут выходило…
Что же тут выходило, думалось с трудом, какими-то непонятными зигзагами: ведь мы же непременно расскажем про витамин дома, и неясно, как отнесутся к этому родные, то есть, конечно, как отнесутся-то — ясно: с радостью и удовольствием, может, даже кто и сам прикупит такой же витамин своим детям, как моя мама, а ведь могут и засомневаться — надолго ли хватит учительницыных денег на витамины, они же недешевы, да и вообще, разный народ эти взрослые, скажут вдруг — а не хвастается ли учительница-то, не гордится ли, наконец, своей наградой и не желает ли к тому же упрекнуть матерей и бабушек своих учеников в том, что они плохо заботятся о своих детях и внуках?
Но вот что я хочу тут заметить уже из своего взрослого века. Суровые времена очищают людей. Подозрительность и сплетни — признак благополучия, а не тягот. Общие страдания сближают пониманием, и добро звучит бесхитростно.
Совестная учительница наша имела в виду только то, что сказала: она не считала вправе пусть и не густые деньги за награду истратить на себя. От таких наград не отказываются, как бы заметила она нам, а вовсе не нашим родителям, но деньги тут не при чем. И если уж они полагаются, ей, Анне Николаевне, есть на что их истратить: на нас.
И не было в этих словах учительницы, еще церковно-приходской, ни гордыни, ни желания довести свой поступок до родительского сведения. Она только пояснила.
Нам, детям, которых она никогда за несмышленышей не держала. А держала за равных ей людей, только пока что небольшого роста.
Но ведь этот недостаток быстро проходит!
* * *
Анна Николаевна не только тратила по десять минут от самого первого урока на витамин С. Она вообще любила тратить время на вроде бы посторонние разговоры. Но только ничего не понимающий дурачок мог признать их посторонними, а трату времени напрасной. Кстати, когда отличница Нинка с убийственной все-таки фамилией Правдина, любившая резать правду даже в глаза взрослым, предложила, чтобы витаминки раздавала не учительница, а дежурный но классу еще до начала урока, Анна Николаевна возразила ей:
— А ну как вы меняться начнете? Витаминку на глупый фантик! Или витаминки на марки? А? Надо, чтобы каждый раскусил, понимаешь? Хрупнул! Тогда польза. А так — пустой труд. И я не уверена, что дежурный с этим справится. Тем более, что витаминок немного…
А тратила время Анна Николаевна, например, чтобы выяснить — кто и что ест дома. На завтрак. На обед. На ужин. Вот мура-то, хотя и забавная!
Поначалу народ наш как-то терялся, даже стыдился своей бедности, но потом мы привыкли и заметили, что бедности и скудости стыдиться грех.
Вовка Крошкин, к примеру, ел почти каждый день одну и ту же завариху — муку, заваренную крутым кипятком, малость подсоленную, и радовался, что у мамки мука пока еще есть — она ее целый мешок выменяла в деревне, где родилась, на отцовские хромовые сапоги.
Разговоры о довоенных богатствах наших семей, конечно же, не шли каждый день, но, видать, в минуты крайние и отчаянные, со слов взрослых, возникали снова и снова, рисуя необыкновенно счастливые, хотя и весьма смутные картины.
По Вовкиным рассказам, до войны у них водились целых четыре пары сапог — по две пары у отца и старшего его брата Степы, который тоже учился у Анны Николаевны, так же как и мать Вовки и Степы — Анастасия Никитична, по-простому — тетя Настя.
Я бывал в Вовкином доме множество раз, тетя Настя встречала наше с Вовкой явление на пороге вытянутой, как пенал, комнаты всегда со словами радости, одобрения и даже восхищения, будто не сын явился после уроков со своим каким-то там приятелем, а солнце взошло!
— Мальчики! — говорила она нездоровым своим, каким-то затрудненным, тяжелым, но радостным голосом. — Наконец-то! А то я тут лежу-лежу, заждалась прямо!
— Мам! — говорил Вовка враз взрослеющим тоном. — Но я же без опоздания, сразу после уроков, что ты!
— А все равно, сынок! — говорила Анастасия Никитична. — Все равно! Долго-го как! Уж как долго!
Я знал по Вовкиным рассказам, что она сильно больна, у нее сердце надорвано, но я, дурашка, бывая в мамином госпитале, больными считал только тех, у кого руки нет, ноги нет, с костылем передвигается, а если кто на своих двоих — значит, выздоравливающий, он понравился и скоро ему опять на фронт. Что же касается больного сердца, то где оно? Как его увидеть? Нет, не думал я в пору своих младых лег, что сердце может болеть всерьез, и очень даже больно болеть. А Вовкина мама хоть и говорила нездоровым, затрудненным, одышливым голосом, но ведь все же ходила, готовила еду и даже работала ночным сторожем в железнодорожной поликлинике напротив их дома.
И никак я еще не мог понять, что в Вовкином доме хоть когда-то был достаток.
— Не-ет, ты не понимаешь, — говорил мне Вовка, — потому что очень ты городской.
— А ты деревенский? — обижался я.
— И я городской, но вот отец наш был деревенский, и он говорил: главное для мужика — сапоги. А тут хромовые, понимаешь! Дорогие! Две пары — для постоянной носки и на выход.
Вовка потом затихал, вздыхал, а я знал, что мать его, получив похоронку на отца, целый год с лишком крепилась, не продавала сапоги, хотя за них немало давали на рынке, а если в деревню поехать, так и вообще там целое богатство выменять можно.
Нескладно у Вовки получалось, но по правде. Только после того, как отца убили и похоронка пришла, разрешалось домашним сапоги продать, раньше нельзя, потому что плохая примета. А разве хорошая примета, когда есть стали получше только после отцовой похоронки? Разве справедливо?
Вовкиного отца убили год назад, с Анастасией Никитичной что-то тяжелое случилось после этого, она лежала в больнице, Вовка жил один, и к нему каждый день ходила Анна Николаевна. Шла из школы домой, по дороге заходила к Вовке, заглядывала, он рассказывал, в кастрюли, иногда варила суп из того, что в доме найдет, наказывала Вовке отоварить карточки, приносила в сумочке стылую картошку со свеклой да изредка морковь и вместе с Вовкой иногда даже обедала, чтоб ему не так одиноко себя чувствовать.
Когда дружбан рассказал мне про то, что учительница ему суп варила и даже ела с ним из одной чашки — есть такой деревенский обычай, — а я то ли восхитился, то ли содрогнулся, — все-таки это не так просто, мне казалось, хлебать со своей учительницей из одной посудины, да и вообще, — он усмехнулся как-то самоуверенно, пожал тощими плечиками и произнес:
— Дак ведь она мамкина крёсна!
Снова услышал я это удивительное, неправильно произносимое, но теперь известное и отчего-то теплое словцо, улыбнулся ему, как знакомому, хоть и недавнему, а симпатичному, ну и заметил Вовке, что и моей тетке наша знаменитая учительница тоже крёсна.
— Ха! — не удивился дружбан. — Да у нее тут пол-народа то крестники, то ученики. — И обвел ладошкой перед собой, обозначая район, к школе прилежащий, а может, и весь город. — Мамка — ее крестница, Степан — ученик, да и я тоже, не видишь, что ли? — усмехнулся он.
В тот момент стукнули в дверь, и на пороге явилась с кирзовой сумкой через плечо почтальонка. Лицом она была некрасива, бледна, с черными полукружьями под глазами, но бесцветные губы растянуты в улыбке.
— От Степы! — крикнула она Крошкину, протягивая фронтовой треугольничек, конвертов ведь тогда не хватало, и солдаты отправляли свои письма, просто сложив их уголком да подоткнув края внутрь.
— Вот и Рита, — кивнул на нее мой всезнающий дружбан, — тоже ученица.
— Анны Николаевны? — переспросила почтальонка.
— Ну да, — без всяких эмоций ответил Вовка, разворачивая треугольник и уже забыв, о чем говорил.
— Да мы тут все, — сказала Рита, — ее цыплята. — И рассмеялась. И повторила Вовкино: — Полнарода.