– Раскаяние! – воскликнул дядя Джак, вскочив, как будто бы его подстрелили; – да разве вы думаете, что у меня сердце из камня или из пемзы! разве вы думаете, что я не раскаиваюсь! Я только и делаю, что раскаиваюсь: я буду раскаиваться всю свою жизнь.
– Так и говорить нечего, Джак, – сказал отец тише и протягивая ему руку.
– Да! – отвечал м. Тибетс, схватив руку и прижимая её к сердцу, которое защищал от подозрения, будто бы оно из пемзы, – да, дернуло же меня поверить этому деревянному, проклятому шуту Пеку: как не раскаиваться, что я дал ему назвать журнал Капиталистом, на смех всем моим убеждениям, между тем как Анти…
– Ба! – прервал отец, отнимая руку.
– Джак! – сказала матушка важно, со слезами в голосе, – вы забываете, кто избавил вас от тюрьмы, вы забываете, кого вы чуть-чуть не отправили самого в тюрьму, вы забываете…
– Тише, тише! – перебил отец, – это не то. Ты забываешь, чем я обязан Джаку. Он уменьшил состояние мое на половину – это правда; но я думаю, что он увеличил вдвое три сердца, где лежат мои настоящие сокровища. Пизистрат, друг мой, позвони!
– Милая Кидти, – сказал дядя Джак жалобно и подходя к матери, – не будьте так строги ко мне: я думал обогатить всех вас, право думал.
Вошел слуга.
– Велите отнести вещи мистера Тибетс в его комнату, и чтоб затопили камин! – сказал отец.
– И – продолжал дядя Джак громче, – я обогащу вас непременно: все это у меня вот здесь. – Он ударил себя по лбу.
– Погоди немножко, – сказал отец слуге, уже отошедшему к двери, – погоди, – сказал он испуганный, – может быть мистер Тибетс предпочитает остановиться в гостиница.
– Остин, – сказал дядя Джак в волнении, – если б я был собака, не имел жилья кроме конуры, и вы пришли бы ко мне за ночлегом, я поворотился бы и отдал бы вам лучший клочек соломы.
На этот раз отец насквозь растаял.
– Примминс распорядится, чтоб устроить все в комнате мистера Тибетс, – сказал отец, Делая рукою знак слуге. – Кидти, душа моя, вели приготовить нам чего-нибудь получше к ужину и побольше пунша. Вы любите пунш, Джак?
– Пунш, Остин? – сказал дядя Джак, прикладывая к глазам носовой платок.
Капитан оттолкнул этажерку, прошел через комнату и пожал руку дяди Джака; матушка наклонила голову в фартук и вышла, а Скилль шепнул мне на ухо:
– Все это происходит от желчных отделений! Нельзя понят этого, не зная особенную, превосходную организацию печени вашего отца.
Эгира совершилась; мы все основали свое пребывание в старой башне. Книги отца приехали с транспортом и спокойно расположились в своем новом жилище, наполнив покои, назначенные их владельцу, включая спальню и две других комнаты. Утка тоже приехала, под крылом миссисс Примминс, и помирилась с садком, у которого отец нашел дорожку, вознаграждающую его за персиковую, в особенности же с тех пор, как он познакомился с разными почтенными карпами, которые позволяют ему кормить себя после утки: отец естественно гордится этой привиллегией (когда кто другой подходит, карпы сейчас разбегаются). Все привиллегии ценятся тем выше, чем исключительнее наслаждение ими.
С той минуты, когда первый карп съел хлеб, брошенный ему отцом, мистер Какстон решил про себя, что столь доверчивая порода никогда не должна быть принесена в жертву Церере и Примминс. Но все рыбы владений моего дяди находились в непосредственном распоряжении Протея Болта, а Болт не такой человек, чтоб позволить карпам есть хлеб, не платя дани нуждам общины. Каков господин, таков и слуга. Он был более Роланд, нежели сам Роланд, в своем уважении к звучным именам и древним фамилиям, и на эту-то удочку отец мой поймал его с такою ловкостью, что если бы Остин Какстон был рыболовом, он непременно каждый день наполнял бы корзину свою по края, будь солнце или дождик.
– Заметьте, Болт, – сказал отец, начиная искусно, – что эти рыбы, как ни глупы кажутся они вам, способны к силлогизмам; если они увидят, что пропорционально к их учтивости ко мне вы будете уничтожать их, он сведут свои расчеты и откажутся от знакомства со мною. Человек животное менее силлогистическое, нежели многие твари, которых вообще считают низшими. Да, пусть одна из этих кипринид, с своим тонким чувством логика, заметит, что когда ей подобные поедят хлеба, та будут извлечены из их элемента и исчезнут навсегда; тогда ломайте им хлеб в четыре фунта, они будут смеяться вам в глаза, но не подойдут. Если бы я был так логичен, как эти животные, я бы никогда не проглотил той приманки… Ну да Бог с ней. А возвращаясь к кипринидам…
– Как вы называете этих карпов? – спросил Болт.
– Киприниды, семейство из рода желудочных малакоптеригиев, – отвечал мистер Какстон. Зубы у них чрезвычайно-близко к пищеприемному горлу, что и отличает их между прочим от рыб обыкновенных и хищных.
– Сэр, – отвечал Болт, глядя на садок, – если б я звал, что это семейство такой важности, я бы, конечно, обходился с ними с большим уважением.
– Это семейство чрезвычайно древнее, Болт: оно основалось в Англии с XIV столетия. Младшая линия расположилась в одном из прудов петергофского сада (там знаменитый дворец Петра Великого, Императора, которого весьма уважает мой брат за его военные заслуги). Когда приходит час обеда для русских кипринид, их извещают об этом колокольчиком. Стало-быть, вы видите, Болт, что было бы непростительно убивать членов такого достойного и почтенного семейства.
– Сэр, – сказал Болт, – я очень рад, что вы мне это сказали. Я догадывался и сам, что карпы благородные рыбы, так они робки и осторожны: таковы все люди хорошей породы.
Отец улыбнулся и потер руки: он достиг своей цели, и киприниды из рода малакоптеригиев с этого времени сделались так же священны в глазах Болта, как кошки и ихневмоны в глазах жрецов египетских.
Бедный батюшка! с какой искренней и непритворной философией ты подделывался к наибольшей перемене в твоей тихой и беззаботной жизни, с тех пор, как она вышла из короткого и жгучего цикла страстей. Потерян был дом твой, этот дом, освященный для тебя столькими безвредными победами духа, столькими немыми историями сердца, ибо один лишь ученый знает, какая глубокая прелесть в однообразии, в старых привычках, в старых дорожках, в правильном распределении мирного времени. Конечно, дом можно заменить; сердце везде строит дом свой вокруг себя, и старая башня вознаградит за потерю кирпичного дома, а дорожка у садка сделается столько же милой, сколько была мила тебе персиковая аллея. Но что заменит тебе светлый сон твоего невинного честолюбия, это крыло ангела, которое пронеслось над тобою между восходом и закатом солнца твоих дней? Что заменит тебе Magnum Opus, твое большое сочинение, красивое и развесистое дерево, одинокое в пустыне ландшафта, теперь вырванное с корнями? Кислород отнят из воздуха твоей жизни. Сострадательные читатели, со смертию анти-издательского общества, кровообращение Большего сочинения остановилось, пульс перестал биться, полное сердце его замерло. Три тысячи экземпляров первых семи листов in q°, с бесчисленными рисунками, анатомическими, архитектурными и графическими, изображавшими разные виды человеческого черепа, этого храма заблуждения, от Готентота до Грека; древние памятники Циклопов и Пелазгов; пирамиды и следы племен, чья рука проходила по этим стенам; виды местностей для объяснения влияния природы на обычаи, верования и философию людей, как например, пустыни Халдеи, заставлявшие наблюдать течение звезд; изображения зодиака для объяснения таинств поклонения символам; фантастические очерки земли непосредственно после потопа, для разъяснения ранних суеверий первобытными силами природы; виды гористых теснин Лакедемонии, Спарта по соседству с безмолвными Амиктами, – географическое указание на железные обычаи воинственной колонии (колонии ультра-ториев среди шумных и промышленных демократий Эллады), в противоположность с морями, прибрежьем и губами Аттики и Ионии, побуждавшим к торговле, морским путешествиям и мене. Отец мой хотел, чтобы в этих рисунках карандаш художника столько же осветил детский возраст земли и её обитателей, сколько его ученое слово. Рисунки и печатные листы теперь остались в мире и пыли, сдружившись с мраком и смертию, на могильных полках чердака, куда были препровождены эти лучи, не дошедшие до своего назначения, эти недоношенные миры. Прометей был связан, и огонь, который украл он с небес, лежал без искры в недрах его скал. Так великолепна была форма, под которою дядя Джак и анти-издательское общество хотели выпустить эту выставку человеческого заблуждения, что каждый книгопродавец отворачивался от неё, ослепленный, как филин от дневного света, как заблуждение от Истины. Тщетно мы с Скиллем, перед отъездом из Лондона, приносили программу Большего сочинения к самым богатым и самым смелым книгопродавцам-издателям. Издатель за издателем приходил в ужас, как будто бы мы прикладывали им к уху заряженный пистолет. Вся улица Paternoster-Row кричала: «Боже оборони!» Человеческое заблуждение не нашло ни одной жертвы, которая-бы согласилась на свой собственный счет издать два волюма in quarto с перспективой еще двух других; я надеялся, что отец для блага человечества решится рискнуть еще часть (и конечно не маловажную) оставшегося капитала, чтоб окончить издание, столь прекрасно начатое. Но он был непреклонен. Никакие слова о человечестве и пользе не рожденных еще поколений не могли подвинуть его и на инчь.