Кремлевское руководство быстро узнало о контактах Пастернака с Фельтринелли. 24 августа 1956 года первый председатель КГБ Иван Серов, приводивший в исполнение волю Кремля, в том числе в странах Восточной Европы, написал записку в отдел культуры в политбюро. В длинной записке Серов сообщил[302] руководству о переправке рукописи Фельтринелли и о том, что Пастернак предоставил издательству Фельтринелли право издания романа и право передачи его для переиздания во Франции и в Англии. Отметив, что разрешение на издание «Доктора Живаго» в Советском Союзе не было получено, Серов процитировал отрывок из перехваченного КГБ письма Пастернака французскому журналисту Даниилу Резникову в Париж: «Я прекрасно понимаю, что [роман] сейчас нельзя издавать и что так будет еще некоторое время, возможно вечно», — писал Пастернак. Упомянув о вероятности выхода романа за рубежом, он продолжал: «Теперь они разрывают меня пополам: у меня дурное предчувствие, и вы будете издалека печально наблюдать за этим событием». Однако Пастернак как будто сам лез в петлю. Он отправил на Запад и биографический очерк, написанный для Гослитиздата, где должен был выйти его однотомник, и разрешил Резникову, посетившему его в России, поступать с очерком по своему усмотрению.
В своей записке Серов напоминал, что Пастернак еврей, беспартийный; он сказал, что его творчество характеризуется «отделением от советской жизни».
Через неделю отдел культуры ЦК КПСС подготовил записку о передаче романа за границу с подборкой тенденциозных цитат. Роман назвали злостной клеветой[303] на Октябрьскую революцию и злобной клеветой на большевиков; автора же клеймили «буржуазным индивидуалистом». Издание романа невозможно, делался вывод в конце отчета. В сопроводительной записке министр иностранных дел Шепилов писал, что отдел ЦК по связям с зарубежными компартиями принимает меры к тому, чтобы предотвратить издание за рубежом этой «клеветнической книги». В конце концов, Фельтринелли был коммунистом.
Неясно, как КГБ стали известны подробности общения Пастернака с Фельтринелли, в том числе его желание передать права английским и французским издательствам. Скорее всего, последнее узнали сразу после встречи Пастернака с Д'Анджело. И сам итальянец, и его спутник, Владимирский, открыто говорили у себя на работе[304], на Московском радио, о том, что получили рукопись и доставили ее Фельтринелли.
Разговоры Ивинской в издательствах об общении Пастернака с итальянским издателем и ее вопросы о том, как можно спасти положение, также встревожили представителей системы. Старший редактор «Гослитиздата» предложила ей показать роман Молотову[305] и спросить у него совета, как быть. Главный редактор «Знамени», журнала, в котором напечатали некоторые стихи Пастернака из «Живаго», обещал известить обо всем ЦК.
Следующие два года власти общались с писателем в основном через Ивинскую. Ее роль оказалась трудной и противоречивой. В своих часто беспорядочных попытках все уладить она стремилась обеспечить безопасность Пастернака, оградить саму себя и изобразить себя радетельницей государственные интересы. «Она освобождает меня от тягостных переговоров[306] с властями, она принимает на себя удары от таких столкновений», — признавался Пастернак в письме сестре. Ивинская служила его избранным эмиссаром, но к ее контактам с представителями власти подозрительно относились многие друзья Пастернака. Она оказалась в незавидном положении. Ивинская не была доносчицей[307], несмотря на ярлык, который приклеивали к ней многие еще много десятилетий спустя. В записке Комитета госбезопасности говорится, что Ивинская «антисоветски настроена»[308]. Она пыталась угодить властям, с которыми имела дело, а власти использовали ее. И все же ее влияние на Пастернака было небезграничным. Пастернак был самобытным и интуитивным актером в разворачивавшейся драме, и главные решения, начиная с того дня, как он передал рукопись Д'Анджело, он принимал сам.
Скоро Ивинскую пригласили на встречу с Дмитрием Поликарповым, начальником отдела культуры ЦК КПСС. Ивинской Поликарпов показался «изможденным и каким-то испуганным, преждевременно старым человеком с водянистыми глазами». Поликарпов сказал: очень важно, чтобы Ивинская забрала роман у Д'Анджело. Ивинская предположила, что итальянцы не захотят вернуть рукопись, и идеальным решением было бы издание «Доктора Живаго» в Советском Союзе как можно скорее, предварив любое иностранное издание. «Нет, — ответил Поликарпов, — нам обязательно нужно получить рукопись назад[309], потому что если мы некоторые главы не напечатаем, а они напечатают, то будет неудобно». Поликарпова в литературных кругах называли «дядя Митя»[310]; он был непримиримым проводником ортодоксальности и сурово выговаривал писателям за их ошибки. Однажды Поликарпов признался заместителю главного редактора «Литературной газеты»: «Я читаю вашу газету с карандашом в руке». Евгений Евтушенко говорил, что для него партия шла впереди всего, впереди народа, в том числе и его самого.
Поликарпов при Ивинской позвонил директору Гослитиздата Анатолию Котову и велел заключить договор с Пастернаком и назначить редактора. «Редактор должен подумать, какие места изменить или вырезать и что можно оставить без изменения».
Усилия Ивинской не произвели впечатления на Пастернака: «Я никоим образом не настаиваю, чтобы роман издали сейчас же, когда его нельзя выпустить в оригинале». Тем не менее он согласился встретиться с Котовым, который заверил его, что «Доктор Живаго» — масштабная вещь, но добавил, что «нам придется сократить кое-что и, может быть, кое-что добавить». Пастернак счел предложение Котова нелепым[311].
Имея в виду издание «Живаго», Шаламов писал Пастернаку: «Это великое сражение будет вами выиграно, вне всякого сомнения»[312]. Он признался, что считает Пастернака «совестью нашей эпохи, тем, чем был Толстой для своей эпохи», и что «наше время будет оправдано лишь потому, что вы жили в нем».
Тем летом Пастернак продолжал раздавать экземпляры рукописи разным иностранным гостям, бывавшим в Переделкине, в том числе французской славистке[313] Элен Пелтье, которая впоследствии будет работать над переводом «Доктора Живаго» на французский язык. Дочь французского дипломата, она в 1947 году училась в Московском университете — замечательная возможность в то время, когда началась холодная война и власти следили за тем, чтобы простые русские люди никак не общались с иностранцами. Пелтье вернулась в Москву в 1956 году и познакомилась с Пастернаком, который дал ей почитать роман. Во время ее приезда в Переделкино в сентябре того же года или позже, в конце года, Пастернак передал через Пелтье записку Фельтринелли. Записка была без даты и напечатана на узкой полосе бумаги, оторванной от какой-то тетради: «Если вы получите письмо[314] на любом языке, кроме французского, ни в коем случае не делайте того, о чем вас там просят, — единственные письма, имеющие силу, должны быть по-французски». Его предосторожность окажется провидческой и очень важной; она позволит Фельтринелли отделять послания, написанные по принуждению, от писем, добровольно написанных писателем, который вскоре ощутит на себе весь гнев властей.
Исайя Берлин, который познакомился с Пастернаком в конце 1945 года, в 1956 году снова посетил Россию в составе группы ученых. Они воспользовались послаблениями, сделанными в советском визовом режиме после смерти Сталина. Берлин приехал в Переделкино вместе с Нейгаузом, первым мужем Зинаиды Николаевны. Нейгауз поделился с англичанином своей озабоченностью за безопасность Пастернака: по его словам, Борис был одержим мыслью о том, чтобы его роман издали. Нейгауз попросил Берлина, если у того появится такая возможность, повлиять на Пастернака. Издание за границей необходимо отменить или хотя бы отложить. По словам Нейгауза, «это важно — и более чем важно[315] — это вопрос жизни и смерти». Берлин согласился, что «Пастернака, возможно, понадобится физически защищать от него самого». Берлин был особенно осторожен, так как подозревал, что его встреча с Ахматовой в 1946 году стала главным поводом для ее последующих преследований.
Пастернак повел Берлина в кабинет и передал ему в руки толстый конверт.
«Вся моя книга там. Это мое последнее слово. Пожалуйста, прочтите».
Берлин погрузился в роман, как только вернулся в Москву, и дочитал его на следующий день.
«В отличие от некоторых… в Советском Союзе, и на Западе, мне показалось, что это гениальное произведение. Мне казалось — и кажется, — что оно передает весь спектр человеческого опыта и создает целый мир, хотя содержит только одного подлинного обитателя, языком беспримерной изобразительной силы».