Во Львове при входе в общую залу на вокзале наталкиваюсь на странное зрелище. За длинными столами сотни три австрийских офицеров при шашках и в самых непринуждённых позах. Русские офицеры чуть вкраплены поодиночке. Выделяется группа из шести человек — за отдельным столиком у окна. Между ними бросаются в глаза два австрийских генерала: один — худой, высокий, с лицом улыбающегося ястреба; другой — черноусый, приземистый, еврейского или итальянского типа. Рядом с высоким — горбоносый молодой офицер с собакой, которую держит на привязи. Все трое иронически оглядывают зал.
Оказалось — офицеры только что сдавшегося Перемышльского гарнизона.
Судя по лицам сдавшихся офицеров — в большинстве краснощёкой, упитанной и начисто выбритой молодёжи, не выше лейтенантского чина, — трудно предположить, чтобы гарнизон сдался от голода.
За столом весело разговаривают. Молодой русский поручик обращается по-немецки к своему соседу:
-Как вы полагаете, окажет падение Перемышля существенное влияние на ход дальнейших событий?
— Трудно сказать, — уклончиво отвечает австриец.
— А легче нам теперь достанется овладение Краковым? — допытывается наш офицер.
— Если у вас хватит силы, — с лёгкой иронией парирует собеседник.
За другим столом беседа идёт между нашим полковником и австрийским лейтенантом.
— Среди вас много поляков? — интересуется полковник.
— Офицеров очень немного, — отвечает австриец. — Гораздо больше других национальностей: немцы, венгры, румыны, евреи. — И вопросительно добавляет: — Среди вашего офицерского состава, кажется, нет евреев?
— Нет.
— Но среди солдат евреи имеются?
— Конечно.
Австрийцы встают из-за стола, расхаживают по залу, курят и весело пересмеиваются. Ежеминутно вбегают оборванные детишки и просительно протягивают к ним руки:
— Подаруйте, пане ласкавий...
В смежном зале третьего класса столпилась кучка солдат и с суровым любопытством посматривает на австрийцев.
— Вы кто такие? — спрашиваю я их.
— Охрана, — лениво отвечают бородачи. — Пленных офицеров ведём.
Тут же группа калек, только что выпущенных из львовских госпиталей и возвращающихся на позиции — в свои части. Они сидят на полу у дверей и перебрасываются едкими замечаниями:
— И немец, видать, не обидчив: на хлеб-соль нашу навалился — не хуже нашего брата убирает.
— Война всем не мила; всем нутро-то повыела...
— Своя шкура каждому дорога...
— Прокормить такую ораву тоже недёшево стоит... Крестясь и позевывая, они вытаскивают из мешков хлеб и, медленно жуя, продолжают тихо переговариваться:
— Для них война кончилась...
— Лехкий тютюн, — смеётся краснощёкий украинец.
— А нам из-за них вот — опять на позицию...
— Мени тильки два массажа зробили тай казали: годин, иди!..
— Зато Львов повидал. Разве мало?
— А вже ж побачив, — объясняет под общий хохот украинец. — Там як тильки за ворота вийдешь, комендант морду набье тай зараз: на позицию!
— Что я на позиции такой рукой делать буду? — с печальным недоумением показывает искалеченную руку молодой пехотинец. — Тут и пояса не наденешь, не то что стрелять...
— А я что? — откликается другой. — У меня девятнадцать зубов во рту не хватает. Не то что сухаря, арбуза вареного не укушу. Голодать буду... Так голодной смертью помру.
— Байдуже (пустяки), — утешает его украинец. — Там и зубатому нема що кусати.
— Ты бы молока себе покупал, — насмешливо советует кто-то, — да кашку варил.
— А моё дело — мёд! — говорит высокий солдат с оторванной ягодицей. — Мне немецкий царь полж... откусил, а другую половину оставил. Будет теперь господам ахфицерам немецким куда целовать. Вон их какая рать до нас привалила...
Русифицированный Львов распластывается с холопской угодливостью. Городовые, газетные киоски, гостиничные лакеи плещут избытком патриотической ретивости. Улицы переполнены полицейскими, матерной бранью и русскими факторами[23]. На вывесках — полотняные ленты с выразительными надписями: «Петроградский базар», «Киевская кофейня»... Мальчишки бойко выкрикивают названия русских газет. Много погон, аксельбантов и звякающих шпор. Много автомобилей и шелка. Всюду — искательные глаза и зазывающие улыбки.
Тротуары переполнены спекулянтами, юркими маклерами, крикливыми газетчиками. Все это орёт, налезает, наскакивает, цинично лезет вперёд и точно намеренно стремится врезаться грохочущим клином между тылом и фронтом, чтобы раз и навсегда заглушить всякую попытку последнего грубо напомнить о себе.
Мне выпало счастье поселиться в гостинице «Бристоль» — с собственной прачечной и ваннами. К сожалению, в этот день на гостиницу «Бристоль» обрушился ряд горестных неожиданностей: в прачечной лопнули трубы, в ванной испортились все краны, а электричество не действовало.
Лежу в полутёмном номере на переполненной клопами кровати. За стеной визгливо хохочут пьяные голоса. По коридору бренчат гусарские шпоры. Перебираю в памяти впечатления тыла. В ресторанах, на улицах, в магазинах, в гостиницах, в учреждениях и на вокзале — всюду одно и то же: замордованность, нищета, побои и тучи тыловых полководцев. И надо всем — торжественное гудение колоколов в украинском соборе... Церковь, казарма, банк и острог — четыре фундаментальных камня капиталистической цитадели. А внутри — беспросыпное пьянство и повальный разврат.
Спускаюсь в кавярню (кофейню). Оркестр визгливо наяривает «На сопках Манчжурии». За столиками — дельцы с жуликоватыми лицами, одновременно похожие и на актёров, и на шпионов, и на биржевых аферистов. Рядом со мной густо подмалеванная дама лет тридцати пяти, полная, румяная, с золотыми зубами, ведёт разговор глазами с двумя бритыми господами с соседнего столика. В углу — группа длинноволосых мужчин в бекешах, с санитарной повязкой на рукаве. По-видимому — журналисты. У одного лицо знакомое: один из тех, что печатают свои фотографии на открытках, а боевые корреспонденции «с полей сражений» — на страницах «Русского слова». Между ними — офицер с забинтованной головой. Утопают в облаках табачного дыма и среди опорожнённых бутылок и забинтованных офицеров набираются приподнятых чувств для своих патриотических корреспонденции. В качестве признанных руководителей общественного мнения они время от времени посылают в публику не совсем трезвые, но решительные афоризмы:
— Если бы человек не пил и не ел, то ничего бы не было...
-Журналист — это нечто среднее между горизонталкой и лакеем...
Большинство посетителей кавярни — проститутки и тыловая военщина, поддерживающие между собой довольно тесное общение, если судить по репликам, перелетающим от столика к столику, и по приторному запаху йодоформа в кавярне. Очевидно, «безопасные и верные средства» оказываются недействительными по отношению к местному офицерству. Львовские венерические госпитали переполнены есаулами и корнетами, что, конечно, не мешает последним разыгрывать роль самоотверженных героев, пострадавших на поле брани. Об одном из таких львовских подвижников рассказывают, что, лёжа в палате для сифилитиков, он получал очень трогательные письма от своей наивной жены, которые все заканчивались восторженной припиской: «Целую твои священные раны».
Не следует, впрочем, увлекаться. Не следует обрушивать все громы небесные на бытовых саблезвонов. Увы! И окопная братия платит не малую дань Венере медицинской или, как выражаются офицеры, святому Бобонию безносому.
У войны своя особая психология.
На войне долго видишь мужчин и только мужчин. И когда мечтательный прапорщик или скромный бригадный адъютант прямо из душной землянки попадает в омут женских соблазнов, у него в глазах появляются огненные круги.
— Я не знаю, кем и когда построен Львов, — говорил мне тихий прапорщик Болеславский, — но он, наверное, построен на развалинах Содома и Гоморры.
Так чувствует каждый окопный обитатель. Он готов ринуться за первым призраком счастья, хотя бы счастье это называлось крашеной Зосей или Минкой. Главное, чтобы счастье было податливо и доступно. Долгая осадная война приелась офицеру в окопах. Ему нужны быстрые стратегические движения. Миг — и готово! И дым коромыслом — в ресторане. И в номере — Содом и Гоморра...
А Львов переполнен, Львов живёт, наживается и торгует на всех бульварах и перекрёстках этим податливым счастьем.
Я никого не желаю опорочить. В славной столице Галиции нет, разумеется, недостатка в добродетельных женщинах. Но когда сдвинуты с места все границы, кто в состоянии поручиться, что он знает в точности, где кончается крашеная Минка и где начинается строгая львовская матрона?..
Выхожу из ресторана на вольный воздух. Ещё светло, но пустынно. Кое-где мерцают одинокие огоньки. Трамваи не ходят.