Выхожу из ресторана на вольный воздух. Ещё светло, но пустынно. Кое-где мерцают одинокие огоньки. Трамваи не ходят.
На улице Иоселевича присел на скамейку против памятника Берко-Пинхусу Иоселевичу, некогда освободившему Львов от нашествия иноплеменных завоевателей.
По тротуару торопливо постукивают женские каблуки, удирающие от офицера. Женщина стремительно подходит к моей скамье и произносит запыхавшимся голосом по-украински, опускаясь возле меня:
— Разрешите, будь ласка, присесть...
Офицер проследовал дальше, усиленно гремя палашом. Женщина продолжала, волнуясь:
— Дозвольте мне пройти с вами до моего дома. Теперь разъезжают патрули и меня могут забрать.
— Почему?
— Потому, что после войны нельзя ходить по городу. А я задержалась в одном месте и теперь боюсь возвращаться.
Я посмотрел на неё.
Миловидное, тонкое лицо, стройная талия, изящная обувь.
— Я русская, — продолжала она, — русинка... Дом мой на улице Шептыцкого. Здесь близко.
— Раз вы русинка — у вас нет основания бояться: к русинам наша администрация, кажется, необычайно внимательна.
— Я не администрации боюсь, а ваших офицеров... Не сочтите, пожалуйста, за дерзость. — Она поднялась со скамейки.
Мы пошли.
Дама шла торопливым шагом. Крашеные девушки перебегали с тротуара на тротуар. Подвыпившие офицеры заглядывали им под шляпки.
— Вы видите, что творится? — бросила моя спутница. — Ваши офицеры назойливы, как крапива. Боишься нос высунуть на улицу. Если бы муж это видел...
— Ваш муж москофил?
— Нет, мой муж офицер. Он в православном легионе, на Карпатах.
— Что это за православный легион?
— Это наши русины выставили. Русинская кавалерия...
— Русины австрийской ориентации?
— Да. Не люблю я наших русинов... Фальшивые, двойственные люди: и туда, и сюда... Они мне все говорят, что, когда придут сюда немцы, меня повесят за сочувствие русским.
— Ваш муж дерётся против нас на Карпатах, а вы нам сочувствуете?
— Ну так что?.. Уж лучше русские, чем германцы. За австрийцев одни евреи стоят... Только им и жилось хорошо при австрийцах.
— Лучше, чем полякам?
— Конечно.
— Но, кажется, теперь и им не сладко живётся?
— Кому теперь хорошо? Если война затянется ещё на полгода, придётся пустить себе пулю в лоб.
— Отчего?
— Разве это жизнь? Во что превратился Львов? Пьянство, мерзость, разгул... Боишься прикоснуться к трамвайной ручке, на скамью опуститься, чтобы не заразиться бог знает какой пакостью. Фи! А дети? По улицам шляются четырнадцатилетние проститутки...
— Это от голода?
— Какой там от голода... От войны! Война к лёгкому хлебу приучает и к лёгким мыслям о жизни. Сегодня жив, а завтра — неизвестно, что будет. Так буду ж я жить, как вздумается!.. С проституцией ещё полбеды: дело личное. А сколько воровства развелось, сколько отчаянных грабежей! В Каменке у меня разграбили дом, до нитки все унесли. Только голые стены...
— Наши войска?
— Нет, не войска, а мужики. Я сама видела свои костюмы на холопах. Что ж, солдаты, вы думаете, им подарили? Не беспокойтесь, лучше ваших солдат умеют грабить и жечь... Все наши русины. Теперь они все за русских. А придут германцы — они за германцев будут. Она ускорила шаг и как бы в оправдание пояснила: — Ужасно спешу домой. Там у меня мать и дочурка. Должно быть, очень волнуется. Ждёт не дождётся мамы... А мама засиделась у заболевшей подруги...
И как-то незаметно незнакомка перескочила на тихое голубое небо в Карпатах, на имение под Закопанами, с таким великолепным озером Фильстер, на котором плавают белые лебеди и где она, хозяйка, целыми днями ныряет и плещется, как русалка...
— Выйдешь из воды, — мечтательно улыбнулась она, и серебристые капельки так и горят на теле, а тело, как пена, белое... як кипень, билэ, — повторила она дважды.
— Как у богини, вышедшей из пены морской, — вставляю я.
— Ой! — смущённо спохватилась она. — Как же я разболталась. Просто неловко... — И, вздохнув, поясняет: — Так сладко помечтать о прошлом в это гнусное время... Сидишь весь день, как прикованная... На улицу выглянуть боишься. А я привыкла так много странствовать. Я и в России вашей бывала... в Киеве... у родичей мужа. Вам не приходилось там бывать? Чудесный город.
— Бывал. Как фамилия ваших родственников? Она назвала фамилии двух видных украйнофилов.
— А вот и мой дом... Вы, может быть, не откажетесь зайти ко мне?
— Благодарю вас. Я очень тороплюсь.
— Как хотите, — сказала она обиженным тоном. И спросила деланно-равнодушно: — Вы где служите?
— Под Тарновом.
— Под Тарновом? — оживилась она. — Вот странно!.. И муж мой сейчас под Тарновом.
— Насколько я знаю, против нас под Тарновом нет кавалерии. Она загадочно улыбнулась:
— Есть! Теперь есть... — И добавила очень выразительно: — Советую вам — идёмте ко мне. Вы не пожалеете... Я сообщу вам такое, что вас очень, очень заинтересует. Не далее как сегодня мне доставили письмо от мужа с вашего фронта...
«Проститутка, авантюристка или шпионка», — мелькнуло у меня в голове. И я сухо откланялся.
— Вот вздор, — звонко рассмеялась она. — Вы не думаете ли, что я к вам для лёгкого хлеба подошла? Нет, слава Богу, к этому я ещё не должна прибегать... Так не хотите? Ха-ха-ха... Ну, так знайте: вы в Тарнов не попадёте. Там наша кавалерия действует. Православный легион! Когда будете удирать через Львов — милости просим... Запомните: улица Шептыцкого, номер восемьдесят девять... Мой муж — австрийский писатель.
И она скрылась в подъезде одноэтажного особняка. Комедиантка или матрона? Разбери!
* * *
Набрехала моя уличная Кассандра. На всем протяжении фронта — тишина и спокойствие. В главном санитарном управлении тоже спокойно. О прививках пока не думают. Речь идёт о переходе на летние квартиры. Собираются передвинуться в Любачов, куда уже направлены некоторые отделы.
— Кстати, — сказал мне один любезный чиновник, — съездите в Любачов: там у них, кажется, есть лимфа.
Любачов — чудесный старинный городок, особенно пленительный издали. Резные терема, крылечки, башенки. Колоколенки, церковки с зелёными маковками. Крохотные избушки на курьих ножках. Все какое-то игрушечное, лубочное. И люди — как живые игрушки. Что-то делают, мастерят, суетятся. Не люди, а кукольных дел мастеришки.
Вхожу в санитарное управление. Такая же кукольная игра.
— Ба! Старый знакомый! — кричит мне издали доктор Попов. Попов — тот самый генерал, который некогда, в начале войны (как давно это было!), отечески наставлял меня в Холме, внушая, что на войне нельзя заниматься благотворительностью и делать перевязки своими индивидуальными пакетами солдатам чужой дивизии — величайшее преступление по службе.
В кабинете Попова застаю почему-то инспектора артиллерии 25-го корпуса генерала Вартанова.
— Никакой лимфы нет! И детрита нет! Когда будет, сами пришлём... Вот в лазарете Государственной думы — там есть.
Я объясняю Попову, что я уже везде побывал и нигде ничего не получил.
Начальство хмурит чело:
— А вы по-прежнему шляетесь в погоне за дисциплинарным взысканием?..
— Ваше превосходительство! Я действую по предписанию своего непосредственного начальства — дивизионного врача.
— Однако ж другие остаются на местах! А у вас часть без врача... Советую вам безотлагательно отправиться к месту службы и дожидаться предписаний из центра!
— Слушаю-с.
— А у вас там на позициях тихо? — осведомился он более благожелательным тоном.
— Тихо.
— А кругом? Вообще?.. Присядьте.
Я подробно рассказываю о своей встрече с австрийскими офицерами на вокзале, о пьянстве, о всеобщем разгуле, о солдатском недовольстве и, признаться, не скуплюсь на густые краски.
Генерал слушал, хмурился, тёр переносицу костлявым пальцем и вдруг выпалил, обращаясь к генералу Вартанову:
— Ваше превосходительство! А не пора ли нам пойти с красным флагом?..
Тесно, грязно и шумно.
В Шинвальде, в Рыглицах и во всех окрестных деревушках под Тарновом от солдат повернуться негде.
Ежедневно подбрасывают свежие охапки человечьего хвороста. Корпуса, батальоны, эскадроны. Вместе с пушечным мясом вливается пушечная медицина. В Тарнове целые улицы забиты госпиталями. Базунов ворчливо посмеивается:
— Скоро Радко-Дмитриеву, как Куропаткину[24], придётся посылать слёзные телеграммы в ставку: «Довольно сестёр и ваты!..»
Шёпотом поговаривают о каких-то нажимах и «кулаках». Но вся эта военная бутафория никого уже не занимает. Было время, когда бомбардировки, 16-дюймовые «берты» пугали, тревожили и волновали. А теперь все надоело. Нельзя же вечно думать о смерти. В конце концов, не все ли равно, умереть ли от пули или от рака? Надо брать жизнь такой, какая она есть. Какое нам, в самом деле, дело до озверелого пафоса тыловых щелкопёров? Кого теперь тронет такая газетная смердяковщина: «Окопы противника очищены; уничтожены две колонны пехоты, половина переколота штыками, другая половина загнана в реку...»