в дни нашего первого знакомства похвастался, что никогда не бывал в Петергофе, ибо ему противны те самые налитые пивом обыватели, — это лишь усилило мое почтение к высоте его духа. Потом-то до меня дошло, что высота — это способность восхищаться и благоговеть, а не брезговать и негодовать, но сейчас я наслаждался именно брезгливостью и негодованием. Я уже понял, что, начитавшись его «Курятника», я невольно начал смотреть на мир глазами Феликса, и это наполняло меня такой желчной уверенностью и бодростью, каких я не испытывал, мне кажется, и в материнской утробе. С какой гордостью он сообщил мне когда-то, что никогда не ходил в походы с однокурсниками: «Они же еще и поют», — такой высоты я не встречал ни до, ни даже, пожалуй, после. С такого Олимпа, конечно, все смотрятся карликами.
Однако наслаждаться собственным совершенством мне пришлось недолго — мои глаза мне вернуло приближение к трогательной живой статуе. Это была молодая хорошенькая женщина, изображающая шоколадного ковбоя: личико, джинсики, сапожки, револьверчик — все было выкрашено в шоколадный цвет. Мне всегда было ужасно ее жалко — что может быть хуже, чем целый день в жар и в холод стыть в залихватской позиции, с шоколадной ручкой на шоколадной рукоятке, позволяя себе ожить, лишь когда какой-нибудь добрый турист, чаще мальчишка, ссыплет мелочишку в ее шоколадную ковбойскую шляпу. Однако я старался проходить мимо нее пореже в нелепом опасении, что ей передо мною неловко представать в таком виде, и сторублевку в ее шляпу ронял мимоходом, стараясь не встречаться с нею взглядом и не вынуждать ее протягивать мне свою шоколадную ручку.
…Я уже начал нащупывать в кармане сложенную вчетверо стошку, одновременно отводя глаза, когда обнаружил на месте шоколадной ковбоицы на каком-то пионерском барабане нечто голубое и развевающееся из крашеной марли в широкополой мушкетерской шляпе набекрень. Это оказалась ветхая старушка из бывших так давно, что их, пожалуй, уже и не осталось. Ссохшееся личико, словно дешевой косметикой, было покрыто лихорадочным румянцем — тоже не от хорошей жизни она в ее годы тут торчит на еще не улегшемся жарком ветерке. Положить стошку было некуда, пришлось, не поднимая глаз (мне всегда совестно подавать милостыню), вкладывать ее в мумифицированную старушечью лапку. Она ответила благодарным рукопожатием столь неожиданно сильным и затянутым, что я поднял глаза с невольной тревогой.
На меня с легкой насмешкой смотрела худенькая, но сильная красивая женщина лет сорока.
Она держала меня за руку ледяной хваткой, и я не смел шелохнуться.
— Что, не узнали голубую маркизу? — Она явно забавлялась моим ужасом. — Да-да, я супруга первого Мишеля, как вы его окрестили. Говорливая, экстравагантная, набивающая дом обломками разоренных дворцов… Теперь я тоже понимаю, что была смешна. Но разве смешные люди не заслуживают сострадания? Кто-то задумался, почему я пытаюсь удержать хоть какие-то осколки уничтоженного мира? Ведь многие девочки мечтают о принцах и дворцах, но находят обычное женское счастье и забывают о глупостях. А я его так и не нашла. И старалась хоть что-то довоображать шляпами и альковами. А на меня смотрели как на приложение к Михаилу, не более того. Никого не интересовало, о чем я думаю, о чем мечтаю… Всем было важно одно — достойна я великого писателя или недостойна. И я годами, десятилетиями исписывала страницу за страницей, надеялась, что хотя бы после моей смерти кто-то заглянет в мою душу. Нет, вся моя жизнь только на то и годится, чтобы что-то выискать о нем, о нем… Что было двигателем его творчества — доброта, гнев, протест? И только я знаю ответ: брезгливость. Он желал от людей такой высоты, которая на земле невозможна. И издевался над своим отчаянием, изображая все, что глумится над его мечтой. Зато в том мире, где он сейчас пребывает, его мечта сбылась. Он живет один на вершине ледяной горы. И ни он никого не видит, и его не видит никто. Моя мечта тоже сбылась — в том мире я принцесса. Но ведь я вижу, что я вам и после смерти неинтересна. Вам хочется спросить про двух других Мишелей. Их мечты тоже сбылись: они день и ночь напролет получают Сталинские премии. Представьте необъятный раззолоченный зал, требующий таких же роскошных гостей в расшитых золотом мундирах, но бесконечные ряды кресел заполнены серыми двубортными пиджаками, пиджаками, галстуками, галстуками… Безликие лица совершенно непохоже изображают удовольствие и, как автоматы, бьют в ладоши так, что больно ушам. А оба Мишеля изо всех сил стараются спрятаться куда-нибудь под кресло, но их оттуда выволакивают, ведут на сцену. Там усатый генералиссимус бесконечно трясет им руки, долго изливается в любви к их книгам, вручает похвальные грамоты, снова трясет им руки, потом несколько дней подряд гремит гимн и их наконец отпускают. Но как только они усядутся, их вызывают снова. За что боролись, на то и напоролись, как шутили в наше время. Но вам тоже уже надоело слушать выжившую из ума старуху.
— Нет-нет, — забормотал я помертвевшим языком, и ледяная лапка снова стиснулась. — А что сталось с Лесюком?
— Он обращен в огромную свинью перед неиссякающей горой апельсинов. Он их бесконечно пожирает, а потом его прохватывает понос. И он поливает всю гору своей вонючей жижей. А потом снова начинает ее пожирать. И очень обижается, что его не превратили хотя бы в кабана. Твердит, что он ни в чем не виноват, ему просто не повезло. Он не просился в эксперты, назначили бы других, и они бы писали то же самое. Вот и вся разница. Те, кому повезло, судят тех, кому не повезло, а при другом раскладе могло быть и наоборот.
— А что с адмиральской дочкой?
— Отпустите, пожалуйста!
Я стоял перед шоколадной ковбойшей, пытающейся, не привлекая внимания, высвободить свою маленькую ручку, не упустив зажатую в нашем рукопожатии сторублевку.
— Хорошо, хорошо, расскажу и про адмиральскую дочку, — прошептала она, видя, что высвободиться не удается. — Она очень важная и добродушная барыня. Полный дом чад и домочадцев, и всеми она правит. Строго, но щедро и справедливо. Папенька и маменька живут при ней в отдельном флигеле. Маменька учит детишек музыке, а папенька реформирует военно-морской флот.
— Там тоже воюют?
— Для кого это было главной мечтой, те воюют. Но уже убивают друг друга окончательно. А папенька только реформирует. Убивают другие, кому это нравится.
— А Русский Дэнди?
— Отпустите, я полицию вызову!
Вокруг начали приостанавливаться туристы, и я выпустил шоколадную ручку вместе с зажатой в ней сторублевкой.
Чтобы разогнать этот бред, я поливал