Январь. Рождение новой жизни
Зима. Еще палят по лесам охотничьи ружья, но это уже как воронье карканье по весне. Конец охоте. Не каркай, добрая птица, мы не будем грустить, что до поры нам придется повесить ружье на гвоздь! Тот, кого это огорчает, не охотник. Для настоящего охотника год не укорочен запретами, для него нет «сезона охоты», у него в распоряжении целый год. Все двенадцать месяцев. Точно так же, как у домовитого крестьянина: Тот пашет, сеет, ухаживает за нивой и лишь в конце пожинает плоды. Но все делает с равной радостью, удовлетворением, любовью. Смена времен года только меняет виды работ, и после сбора нашего охотничьего урожая мы заняты севом и взращиванием молодых всходов.
Еще палят ружья, но в охотничьих ревирах мы уже подсчитываем: сколько стай куропаток перезимовало там, а сколько здесь, почему так мало здесь, а больше там?..
Снег как развернутая газета. Прочитать в ней можно о многом, пусть новости не всегда самые последние. Там нашли растерзанного зайца, здесь — останки куропатки — одной, другой... видели, как с места преступления рванулся, ввысь ястреб-перепелятник или другой разбойник. Под выстрел они попадают редко. Некрупные птицы, они на большой высоте преспокойно проплывают над головами и ружьями охотников, и никому до них дела нет. Хуже беднягам коршунам, этим эпигонам орлов. Они не спешат улететь, да и взлетев, не стремятся сразу набрать безопасную высоту, когда им вдогонку свистит свинец. Часто они опаздывают убраться, и тогда стрелок с радостью восклицает: «Попался, изверг!» А о том, сколько этот «изверг» за день уничтожил мышей, небось и не подумает. На самом же деле коршунов застают на «месте преступления» те самые горе-охотники, которые любят похвастаться, что их ружье «и на сто двадцать шагов насмерть косит». Подраненная такими «рекордсменами дальней стрельбы», недобитая дичь и становится к утру добычей ворон, коршунов и лис. Хищные звери и птицы сразу замечают, какая из их жертв подранена, больна, не может ни защититься, не спастись бегством. Коршуны здесь не исключение. Пролетая над трепыхающейся на снегу, а то уже и закоченевшей куропаткой, он, естественно, предпочтет столь легкую добычу поискам увертливой мелкоты — мышей. А люди начинают потом клясть лесных санитаров:
— Своими глазами видел, как он жрал куропатку.
— На зайце пристрелил разбойника! Подпустил к себе повозку на двадцать шагов.
Всю жизнь я прожил в лесу и в поле. Знаю я хищных птиц, узнаю их по полету: у меня до сих пор острый глаз, но я ни разу не видел коршуна, преследующего здоровую дичь. Перепелятники, ястребы и соколы-чеглоки — другое дело. А коршуны? В наш округ на лето обычно прилетает их сорок-пятьдесят. А мышей в прошлом году было такое множество, что они уничтожили чуть не треть урожая; были даже такие участки, которые не стоило убирать. Их пришлось просто перепахать. И никакая борьба с мышами не помогала, если бы не коршуны да красноголовая пустельга. Они-то, увеличившись числом, почти полностью и извели мышиное племя. Были участки, над которыми насчитывали по коршуну и по две пустельги на четыре гектара пашни. Значит, в округе насчитывалось примерно 150 коршунов и пустельг, и они истребляли в день по тысяче мышей-полевок.
Смело берусь утверждать, что мышиное нашествие предотвратили исключительно коршуны и пустельги.
Стоит январь. Еще кое-где палят ружья, но ветер уже шелестит: «Не забудь, человек! Помни, идет пора рождения новой жизни, и на нее нужно смотреть глазами заботливого сеятеля...»
Апрель. Пробуждение
По ночному небу ходят тучи. За ними порою мигают маленькие звездочки, но вокруг такая тьма, что не верится, что звезды вообще существуют. Наверное, и луна тоже бредет где-то по небу, холодная и безучастная, но ее слабый неживой свет меркнет среди скопища туч, спешащих с юга с таким видом, будто у них какое-то очень серьезное задание.
А внизу тишина. Только ручей шепотом передает срочные сообщения, но даже его шепот — тоже частица общей тишины.
По черным полям, среди черных кустов бежит этот ручей, и лишь иногда на его глади блеснет робкая рябь как обещание скорого рассвета.
На лугу вздыхает сонная мгла, а под нею словно игрушечные кратеры осыпаются кротовые ходы: их подмыло водой, и они оседают и рушатся, будто маленькие замки перед нашествием.
Скачут по пашне навстречу друг другу два зайца, такие озабоченные и погруженные в свои думы, что чуть не сталкиваются лбами.
— До смерти можешь перепугать! Не можешь осторожнее!
Другому и сказать нечего, и сам испугался.
— Извини, — лепечет он, — задумался. Столько забот, столько опасностей вокруг, что с ума можно сойти.
— Что верно, то верно, — успокаиваясь, соглашается первый заяц. — Как твои малыши?
— Растут. Но я-то, дурак, поселился так близко от дороги. Все время люди снуют мимо, от страха прямо инфаркт заработаю.
Внезапно зашелестел ветерок. Зайцы приникли к земле и совершенно слились с нею.
— Глупые! — усмехнулся в высоте филин. — Нужны вы мне! Мне мышей подавай, да проклятый дождь извел их всех.
И филин понесся дальше, к деревне, где вблизи амбаров еще живут, не зная забот, мышки.
...Только ручей весело журчит, спеша принести вести из дальних краев. Мелкие волны накатываются на весенние стебельки камыша, и те грустно покачивают своими султанчиками.
— Ну что ж вы? — шепчет им ручей. — Проснитесь! Там, за горой, рождается свет. А вы, маловеры, стоите склонив головы. Неужели вы ничего не чувствуете? Идет свет, тепло, весна!
И вдруг гребни холмов отделились от неба. Небо сразу же сделалось высоким, потому что оторвалось от земли, к которой его приклеила ночная мгла. Холмы стали округлыми и мягкими, как большие мягкие хлебы, и по их макушкам провел теплой рукой первый солнечный луч.
И сразу же все зашевелилось: луг, камыши, лес. В лесу защелкал черный дрозд, его певучая нежная музыка пала на лисье логово, где спали две лисы, и под эту песню они сладко облизнулись. Над пашней взвился и зазвенел жаворонок.
По бороздам поскакали, семафоря ушами, зайчишки.
Старые сухие камышинки и те расправились над ручьем. А крохотные волны, пустив колечки вокруг них, заворковали:
— Ну что, мать, зря ты печалилась.
— Верно, верно, — закивала старая тростинка,— больно уж долгой была эта ночь. Я ведь не за себя беспокоилась, вы же знаете... — И она застенчиво заглянула к себе под мышку, где в этот миг родился на свет ослепительно зеленый, первый камышовый листок.
Осень. Пора урожая
Сентябрьские дни. Улетели последние ласточки, зашуршали, став жесткими, кукурузные стебли, и задымились тихие прощальные туманы на далеких крышах холмов. По вечерам на опушках леса вспыхивают костры, и луна в большом багряном ореоле взбирается по небу на Млечный Путь.
В один из таких вечеров лесничий, мой начальник, сказал:
— Жалуются крестьяне: опять дикие кабаны потравили кукурузу. Пройдись по ревиру, взгляни, чем там занимаются сторожа. Боюсь, спят, бездельники.
Я уже и сам был полураздет, готовился ко сну, поэтому лесничий, увидев кислую мою физиономию, на прощанье добавил:
— Выспаться успеем в могиле. И с тем удалился.
Я снова натянул сапоги, бросил полный сожаления взгляд на свою постель, о которой страстно мечтала каждая частичка моего тела, и подался в чащу залитого лунным светом леса. Под мышкой у меня был старый-престарый «манлихер», в кармане позвякивали патроны, а вообще вокруг стояла тишина, и все вокруг спало мирным сном. На косогоре напротив жгли костры цыгане, а по кустам, словно золотые орешки, горели светлячки.
Высоко в небе пролетали тучки, под черными сводами старого леса меня вдруг принялся стращать филин, а хорошо знакомые тропинки под лунным сиянием сделались неузнаваемыми, словно я никогда и не хаживал по ним.
Луч луны становится таким волшебником только в начале осени. В эту пору на всем лежит какая-то тончайшая паутина тумана, и белые стены домов становятся видны за много километров, а вся округа становится вдруг совсем незнакомой, какой-то сказочной, не похожей на ту, что мы видели еще накануне днем. Вскоре передо мной замаячили костры лесных сторожей. Я стал осторожно подкрадываться к ним, готовясь произнести обвинительную речь, поскольку уже издали видел, что вокруг костра нет ни души. В этот момент рядом со мной заговорила кукуруза:
— Здесь мы, Пишта! Возле костра-то сидеть жарко.
Передо мною стоит в потертом пальто старый сторож Матула. Трижды прошел бы я мимо и не заметил его.
— Ладно, пошли к огню, — говорю я. — Раз уж я здесь, подавай мне этого проклятого кабана.
— Придет кабан, не беспокойся, — заверяет меня старик.
Он сбрасывает с плеч и стелет на землю дряхлое свое пальто, и я растягиваюсь на нем.