Все сказанное верно и для молодых творений Языкова-студента, и для поздней его лирики, созданной смертельно больным, но не сломленным человеком. Всюду в этой поэзии разлиты свет, удалая сила, порывистая непосредственность и то, что Пушкин назвал "упоением в бою". Конечно, менялся сам поэт, крепла и зрела его поэзия, и все же на первом месте здесь всегда была мысль о центральной дороге. Мыслью этой внешне разрозненные, разнородные стихотворения Языкова скреплены в единое художественное целое. "…Все стихи его, — писал критик Иван Киреевский, — вместе взятые, кажутся искрами одного огня, блестящими отрывками одной поэмы, недосказанной, разорванной, но которой целость и стройность понятны из частей".
Целостная, единая в своем творческом пафосе поэзия Николая Языкова обретает силу в органичном слиянии с жизнью своего творца. Это очень личная поэзия, в ней человек высказался вполне. И если страждущая, замкнутая поэзия Баратынского трагична в своей объективности и вся обращена внутрь себя, истекая шедеврами как каплями крови, то творчество Языкова разомкнуто, в высшей степени общительно и отзывчиво, полно непрерывного движения, все время торопится за быстро меняющейся жизнью. В стихотворениях его запечатлена шаг за шагом собственная биография поэта, — в них непрерывно мелькают конкретные лица, факты, события, требующие разветвленных комментариев. "Жизнь Языкова не богата внешними событиями, а между тем редко можно найти другого поэта, у которого сякое стихотворение было бы плодом прожитой минуты, как у Языкова в котором человек и поэт так тесно были бы связаны", — свидетельствовал один из современников. И для того чтобы лучше понять поэзию Николая Языкова, нужно все время обращаться к жизни, в ней выразившейся.
"""
Николай Михайлович Языков (1803–1846) принадлежал к старинному и богатому роду симбирских дворян. Наследство, полученное Николаем и его старшими братьями Петром и Александром, позволило поэту жить и творить спокойно и независимо, так что в конце жизни он говорил: "Я… никогда не принадлежал и не принадлежу к несметному числу пружин, движущих ту огромную, тяжелую и скрыпучую махину, которую мы называем русским правительством". Братья учились в Горном кадетском корпусе, откуда Николай перешел в Институт корпуса инженеров путей сообщения, но занятия не посещал, убоявшись математики и шагистики, и был исключен. Так в 1821 году юноша Языков очутился перед неизвестностью, требовавшей выбора и решений.
Но в сущности выбор его уже был сделан. Под кадетским кивером жили неясные мечтания, призвавшие Языкова к сочинению стихов. С 1819 года он начал печататься, свел знакомство с петербургскими поэтами и журналистами. Языкова заметили. Многому научила его и сама литературная эпоха 1820-х годов, давшая молодому Языкову новое понимание природы и целей поэтического искусства.
То было время расцвета русского романтизма, освободившего творческую мысль и поэтический язык от тяжеловесных оков и правил классицизма. Этой свободой и легкостью поэзия романтиков была обязана трем ее родоначальникам и учителям — Карамзину,
Батюшкову и Жуковскому. Батюшков воспитал в поэтах тех лет чувство гармонии и пластики, постоянное стремление к усовершенствованию механизма русского стиха, а Жуковский внес в поэзию романтический порыв к высокому, неземному идеалу, к далекому от трагической действительности миру вечной красоты, нежной мечты и тихого счастья. Карамзин же раскрепостил авторское сознание, сделав личность поэта самоценной, более того, центральной темой лирики. И это было своего рода революцией в поэзии, ибо центр интересов и стремлений поэта переместился в глубь внутреннего мира человека. Поэзия стала служить выявлению личности.
Открытия эти были для молодого Языкова подлинным откровением. Батюшков, Карамзин и Жуковский становятся для него литературными кумирами и учителями, "питомцами вдохновенья". Рядом с их именами появляются вскоре имена Байрона и молодого Пушкина.
Но не только у этих поэтов учился Языков. К гармонии и точности стиха, к пластике и мелодичности поэтов школы Жуковского он хотел прибавить мощь, громозвучность и торжественность "глагола времен", мерность и выпуклость классического стиха. Языков искал силу и обрел ее в "высоком косноязычии" великих русских поэтов XVII столетия, в поэзии "гения-исполина" Ломоносова и в особенности у Гаврилы Романовича Державина, о котором писал:
Твой голос величавый
Гремит из рода в род
И вечно не замрет
В устах полночной славы.
В "безумном и мудром" (Радищев) восемнадцатом столетии Языков, вместе с силою стиха, нашел и любовь к возвышенным темам и предметам. С тех пор дарование его, по меткому слову самого поэта, "чувствует в крылах торжественные силы".
Конечно, произошло это не сразу, и уж никак нельзя видеть в молодом Языкове уединенного и целеустремленного творца, работающего для достижения четко определенного идеала. В те годы это был веселый и в то же время очень застенчивый белокурый крепыш, увлеченный не только поэзией, но и делами прозаическими- поступлением в университет. В Петербурге университет в ту пору был разгромлен известным реакционером Руничем, и взоры Языкова обратились к древнему прибалтийскому городу Дерпту (ныне Тарту), где процветал немецкий университет, обладавший вольностями и славившийся знаменитыми именами ученых. Молодой поэт отправился в эти "ливонские Афины", и семь лет, там проведенных, составили эпоху в жизни и поэзии Языкова.
Быт и внешность немецких студентов лучше всего описаны в гениальной сказке Гофмана "Крошка Цахес". Увлекающийся Языков был потрясен этим вечным праздником вольной студенческой республики, длинными волосами, пестрыми куртками, бархатными фуражками корпорантов, дуэлями на рапирах и эспадронах, пьянством и курением крепчайшего табаку, драками с полицией и солдатами. Вокруг поэта быстро составился русский кружок, чему способствовали его беззаботный нрав и редкое в студенческой среде богатство. Вскоре Языков стал заметной личностью в Дерпте, непременным участником всех студенческих празднеств. "В одной рубашке, со стаканом в руке, с разгоревшимися щеками и с блестящими глазами, он был поэтически-прекрасен", — вспоминал товарищ поэта по университету.
Таким и вошел Языков в тогдашнюю русскую поэзию. С его именем стали связывать студенческую поэзию наслаждения и разгула, и в этом была своя правда, ибо "раздолье Вакха и свободы" привлекало поэтически беспечную натуру Языкова. Сам он говорил о той поре:
Молва стихи мои хвалила,
Я непритворно верил ей,
И поэтическая сила
Огнем могущественным била
Из глубины души моей!
Между тем именно сила и органичность дарования способствовали расцвету многоликой поэзии Языкова. Он был не только лихим гулякой, но и прилежно посещавшим лекции студентом. В Дерпте у поэта составилась и постоянно пополнялась большая библиотека русских и иноязычных книг. Но важнее университетских занятий была внутренняя работа, совершавшаяся в Языкове.
Работа эта заметна уже в самом выборе предметов для поэтического творчества. Языков "в стране чужой не пел чужого", отыскивая для своей музы темы в отечественной истории. Карамзин своей "Историей государства Российского" научил Языкова ценить и петь "гений русской старины торжественный и величавый".
"…Где же искать вдохновения, как не в тех веках, когда люди сражались за свободу и отличались собственным характером?" — вопрошал Языков, и поэтический мир русской истории возвышал его поэзию, придавая ей желанную громозвучность и ровную силу и в то же время позволяя вопрошать о настоящем "скрижали древности седой".
В своем интересе к древней вольности Новгорода и Пскова поэт был близок к декабристам, осваивавшим те же темы. И в то же время Языков тогда неожиданно приблизился к пушкинским темам. Он хотел из рассказанной Карамзиным истории Бориса Годунова сделать трагедию (впрочем, в духе Шиллера, а не Шекспира), а в незавершенной языковской поэме "Ала" видна многообещающая попытка написать до Пушкина свою "Полтаву" на ливонском материале. В "Але" есть уже "железной волею Петра преображенная Россия" (эти строки Языкова Пушкин взял эпиграфом к одной из глав "Арапа Петра Великого"), а знаменитое пушкинское противопоставление Петра и Карла XII предвосхищено в звучных и острых строках:
Наш Петр, гигант между царей,
Один великий, несравненный,
И Карл, венчанный дуралей —
Неугомонный, неизменный,
С бродяжной славою своей.
Рядом с исторической поэзией рождалась вольнолюбивая языковская лирика, учившаяся у старины, у истории пониманию жизни общества. История говорила поэту: "рука свободного сильнее руки, измученный ярмом". Отсюда — прямой путь к тираноборческому стихотворению "Н. Д. Киселеву" (1823). Вольнолюбивые стихотворения Языкова тех лет явственно перекликаются с поэзией декабристов, но это именно перекличка, а не полное совпадение во взглядах. Идеи вольности и борьбы носились тогда в воздухе, и молодой поэт воспринимал их непосредственно, эмоционально. Ему, как и многим "неявным либералам" тех лет, свойственна была "страсть правительство бранить за всероссийские недуги", но идеи эти не были им выношены, продуманы. И поэтому так легко и быстро Языков в них разочаровался: