Рядом с исторической поэзией рождалась вольнолюбивая языковская лирика, учившаяся у старины, у истории пониманию жизни общества. История говорила поэту: "рука свободного сильнее руки, измученный ярмом". Отсюда — прямой путь к тираноборческому стихотворению "Н. Д. Киселеву" (1823). Вольнолюбивые стихотворения Языкова тех лет явственно перекликаются с поэзией декабристов, но это именно перекличка, а не полное совпадение во взглядах. Идеи вольности и борьбы носились тогда в воздухе, и молодой поэт воспринимал их непосредственно, эмоционально. Ему, как и многим "неявным либералам" тех лет, свойственна была "страсть правительство бранить за всероссийские недуги", но идеи эти не были им выношены, продуманы. И поэтому так легко и быстро Языков в них разочаровался:
Предвижу царство пустоты
И прозаические годы…
…
Жестоки наши времена,
На троне глупость боевая!
Прощай, поэзия святая,
И здравствуй, рабства тишина!
Так отразились в поэзии Языкова уныние и неверие, порожденные в обществе крушением декабристского восстания и наступившей реакцией. Пришла новая эпоха, в которой нити и корни, обрубленные острым топором истории, отмерли или же сокрылись на время в безвестности, но зато другие идеи и ценности выступили на первый план и получили возможность высказаться. Началась переоценка ценностей, и здесь каждый пожинал свои плоды. Пушкин, например, впоследствии оглянулся на свою бурную молодость и сказал:
Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе, бедности, в гоненьи и в степях
Мои утраченные годы.
То же говорил и Языков:
Пестро, неправильно я жил!
…
Святых восторгов просит лира —
Она чужда тех буйных лет,
И вновь из прелести сует
Не сотворит себе кумира!
Искания Языкова, которые в начале 20-х годов казались разрозненными пробами молодого беззаботного пера, становились целостной, самобытной поэзией. Когда в 1822 году Дельвиг приветствовал первые опыты юного поэта благословляющим сонетом, Пушкин писал ему: "Разделяю твои надежды на Языкова". Через четыре года в пушкинском письме Вяземскому о Языкове говорилось: "Ты изумишься, как он развернулся, и что из него будет". Перемены и в самом деле были стремительны и благотворны.
Главной бедой дерптской жизни Языкова была ее относительная замкнутость, отдаленность от обеих литературных столиц. Недоставало творческого общения, круга даровитых друзей-поэтов. И все же тогда произошли две важные для судьбы поэта встречи.
В 1823 году Языков встретился в Дерпте с Жуковским, своим учителем, "парнасским старшиной". Примечателен главный урок этой встречи: "Жуковский советовал мне никогда не описывать того, чего не чувствую или не чувствовал: он почитает это главным недостатком новейших наших поэтов". Создатель нашей элегической поэзии говорит здесь о подлинности лиризма воспоминания, о воплощении в элегиях непосредственных сердечных движений, сложной музыки чувств самого поэта. И Языков внял этому уроку Жуковского, запечатлев жизнь своего сердца в собрании элегий: "И нежным именем элегий я прозу сердца называл". Пушкин отметил в этих стихотворениях именно подлинность поэтического чувства и писал в четвертой главе "Евгения Онегина":
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего,
Поешь, бог ведает, кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
Конечно, Языков не был простым подражателем Жуковского. В его элегиях уныния мало, зато много "избытка мужественных сил" ("Элегия", 1824), веселья и непосредственности молодых мыслей и чувств, вообще свойственных поэзии Языкова.
Встреча с Пушкиным составила эпоху в духовной биографии Языкова. Пушкин любил Языкова как поэта, ценил его слог — "твердый, точный и полный смысла". Современники запомнили пушкинские слова: "Я надеюсь на Николая Языкова как на скалу". Сам Языков был признателен Пушкину, обещавшему отстаивать честь его музы. И Пушкин сказал в "Литературной газете" о Языкове: "С самого появления своего сей поэт удивляет нас огнем и силою языка. Никто самовластнее его не владеет стихом и периодом". Оценка эта была краткой, но настолько точной, что последующей критике оставалось лишь развить ее, что и сделали Иван Киреевский и Гоголь.
Пушкинские отзывы о поэте первостепенны в своей прозорливости. Но для самого Языкова важнее _присутствие Пушкина_ в тогдашней русской литературе. Конечно, поэт не сознавал всей многосмысленности пушкинского гения, но титаническая духовная работа автора "Бориса Годунова" волей-неволей подчиняла себе движения поэтического дарования Языкова и помогала ему выйти на собственную дорогу.
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет;
Его воскреснувшая сила
Мгновенно зреет для чудес, — в этих вдохновенных строках Языкова видно поэтическое проницание, понимание тайны духовного общения и родства. И среди свершенных им творческих "чудес" — гармоничные и сильные послания к Пушкину, А. Н. Вульфу и П. Осиповой, замечательное в своей классической завершенности "Тригорское", проникновенные и трогательные стихотворения о няне Пушкина Арине Родионовне — словом, все то, что связано в языковском наследии с именем великого поэта.
Духовное общение Языкова и Пушкина происходило не только в сфере поэтического проницания, творческого постижения. "Поэзия… не подчиняется требованию интереса или пользы, а действует независимо и лишается своей божественности, когда имеет цель", — писал Языков в 1827 году. Легко заметить, что это и любимая мысль Дельвига и Пушкина. Вспомним пушкинское определение: "Поэзия… по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя". Так Языков сближался с Пушкиным и в литературной теории Конечно, и Пушкин и Языков говорят здесь не о бесцельности искусства, поэзии, а об их служении высокому идеалу, несовместном с сиюминутной пользой и узким практицизмом.
Впрочем, поэт не любил сухой теоретической мысли: "В нашем любезном отечестве человек мыслящий и пишущий должен проявлять себя не голым усмотрением, а в образах, как можно более очевидных, ощутительных, так сказать, телесных, чувственных, ярких и разноцветных". Творения зрелой музы Языкова являют собой именно образы, пластичные, завершенные, полноценные, живущие собственной жизнью и как бы светящиеся изнутри. Постепенно он пришел к полновластному владению периодом, в совершенстве постигнув науку стихосложения. В лучших языковских стихотворениях мысль и поэтический язык тяготеют к завершенности, закруглению, подвергаясь тщательной, но незаметной обработке.
Дивясь этому мастерству, Гоголь писал о Языкове: "Откуда ни начнет период, с головы ли, с хвоста, он выведет его картинно, заключит и замкнет так, что остановишься пораженный". Такие закругленные поэтические периоды не разрушают целостность стихотворений Языкова, напротив, именно в них — секрет внутренней силы и органичной сомкнутости этой поэзии. В одном дружеском послании поэт Мимоходом вспоминает о раздольном житье дерптских студентов, и сразу рождается живой и сильный образ:
Те дни летели, как стрела,
Могучим кинутая луком;
Они звучали ярким звуком
Разгульных песен и стекла;
Как искры брызжущие с стали
На поединке роковом,
Как очи, светлые вином,
Они пленительно блистали.
Здесь каждое сравнение безошибочно попадает в цель, придавая периоду, а через него и всему стихотворению силу, размах и высокое парение поэтической мысли. Сцепление таких периодов рождает сильное и ритмичное движение стиха. Благодаря этому поэзия Языкова получает удивительную способность легко перелетать от предмета к предмету, от чувства к чувству. Эту главную ее черту Иван Киреевский определил как "стремление к душевному простору".
Гармонизация языковской поэзии была следствием гармонизации жизни и мысли самого поэта. Задор студенческого разгула и неясные порывы чувства сменялись постепенно спокойным размышлением. "Муза его отрезвилась", — говорили о поэте. Сам Языков писал:
Мысль неразгульного поэта
Является божественно-стройна,
В живые образы одета,
Святым огнем озарена.
В последние годы дерптской жизни поэта началось это примечательное прощание с эмоциональной эпохой "поэтического пьянства". Уже в 1825 году Языков, прежде восхищавшийся Байроном, восстает против засилья байронизма в русской романтической поэзии. Он ищет "высокое и разительное" в могучих образах библейской поэзии, стремясь к глубине и отчетливости творческой мысли. В среде молодых писателей Москвы возникает интерес к философии, породивший философскую лирику любомудров {См. кн. Е. А. Маймина "Русская философская поэзия" (1976) и мой раздел "Философский романтизм любомудров и "поэзия мысли" в кн. "История романтизма в русской литературе".}, и Языков в далеком Дерпте ощущает плодотворность этого порыва к поэзии мысли: "Мне необходимо нужно иметь понятие о философии для моих будущих литературных подвигов: она, конечно, может поставить их куда следует, возвысить".