В последние годы дерптской жизни поэта началось это примечательное прощание с эмоциональной эпохой "поэтического пьянства". Уже в 1825 году Языков, прежде восхищавшийся Байроном, восстает против засилья байронизма в русской романтической поэзии. Он ищет "высокое и разительное" в могучих образах библейской поэзии, стремясь к глубине и отчетливости творческой мысли. В среде молодых писателей Москвы возникает интерес к философии, породивший философскую лирику любомудров {См. кн. Е. А. Маймина "Русская философская поэзия" (1976) и мой раздел "Философский романтизм любомудров и "поэзия мысли" в кн. "История романтизма в русской литературе".}, и Языков в далеком Дерпте ощущает плодотворность этого порыва к поэзии мысли: "Мне необходимо нужно иметь понятие о философии для моих будущих литературных подвигов: она, конечно, может поставить их куда следует, возвысить".
По-прежнему возвышает поэтическую мысль Языкова русская история, но теперь она понята глубже и точнее. В отечественной старине поэт постигает ныне ее внутренний смысл, видит духовный облик народа:
Жестоки наши мятежи,
Кровавы, долги наши брани;
Но в них является везде
Народ и смелый и могучий,
Неукротимый во вражде,
В любви и твердый и кипучий.
Взгляд поэта на историю государства Российского становится близок пушкинскому историзму, хотя и не совпадает с ним, и потому его "Олег" и "Кудесник" следуют за "Песнью о вещем Олеге". Недаром Гоголь впоследствии объединил эти стихотворения Языкова и Пушкина, отнеся их к жанру исторических дум. Вслед за Пушкиным Языков воспевает Олегов щит, прибитый, по летописному преданию, к вратам Царьграда, а не мифический "герб России", принимая пушкинскую поправку к стихотворению Рылеева "Олег Вещий" {В примечании к "Песни о вещем Олеге" Пушкин так объяснил стих "Твой щит на вратах Цареграда": "Но не с гербом России, как некто ‹Рылеев› сказал, во-первых потому, что во время Олега Россия не имела еще герба".}. А "Кудесник" вырастает, подобно "Песни о вещем Олеге", из древнерусской летописи, принимая ее простодушную веру в неизбежность разоблачения и злой погибели лукавого лжеца.
Когда раздольная поэзия студенческой поры, благочестивая "Молитва" и высокая мудрость "Гения" соединилась с другими стихотворениями в языковском сборнике 1833 года, красноречивая пестрота их, запечатлевшая движение духа поэта, всем бросилась в глаза. Иван Киреевский отозвался об этой книге стихов: "Я читаю ее всякое утро, и это чтение настраивает меня на целый день, как другого молитва или рюмка водки. И не мудрено: в стихах твоих и то и другое: какой-то святой кабак, и церковь с трапезой, во имя Аполлона и Вакха". Языковская поэзия тех лет, собранная воедино, кажется читателю соединением несоединимого. Однако сам поэт во второй половине 20-х годов тем и занимается, что разъединяет несовместные явления и интонации, причем делает это и в поэзии и в жизни.
В 1829 году Языков подводит итог поэзии дерптского студентства, указывая на ее исчерпанность:
Уже нам вреден чуждый град,
И задушает вдохновенье…
….
Бегу надолго в край родной,
Спасаю божьи дарованья.
Поэт навсегда оставляет Дерпт, город, который он, по выражению Вяземского, завоевал рифмоносною рукою. В стенах этого города Языков вспомнил о Москве, которая "поэзии мила", и послал поэтический привет древней столице. Москву он воспел, став ее жителем, и другим указал на поэтическое достоинство этой темы:
Поэты наши! Для стихов
В Москве ищите русских слов,
Своенародных вдохновений!
Вглядываясь в Москву, Языков увидел всю Россию и обратился
Отныне вся моя судьбина
Тебе! Люби же и ласкай
И береги меня, как сына,
А как раба не угнетай!
В Москве поэзия Языкова обретает новую, более ровную и спокойную силу. Здесь поэт попал в "благословенный круг" друзей, поселившись в гостеприимном доме Елагиных-Киреевских у Красных ворот, в этой "республике, привольной науке, сердцу и уму". В литературном салоне хозяйки дома Авдотьи Петровны Елагиной Языков нашел столь нужное ему духовное общение и понимание, сочетавшееся с теплом простых и искренных чувств. "Крылья поэта встрепенулись, и этим годам московской жизни принадлежат едва ли не лучшие его стихи", — вспоминал современник. Здесь у Языкова часто бывал Пушкин, сюда являлись Чаадаев, В. Ф. Одоевский, Баратынский, молодая поэтесса Каролина Яниш (впоследствии Павлова) и другие московские литераторы. Поэт сблизился с кругом "Московского вестника", став вместе с А. С. Хомяковым главной опорой редактора журнала М. П. Погодина.
Перемены в жизненной и литературной судьбе Николая Языкова совпали с общим подъемом отечественной словесности. Поэт с интересом наблюдал за этим движением и в 1832 году писал: "Мне кажется, что наши журналы понапрасну жалуются на современную нашу лит‹ературу›, в нынешнее время более, нежели когда-нибудь, является истинных, талантов на ее поприще. Мне приходит даже мысль, что в наше время суждено процвесть русскому Парнасу, так же как испанский процветал при Филиппе II!" Своей поэзией 30-х годов Языков деятельно участвует в этом новом процветании русского Парнаса.
Сам поэт не раз говорил о новых сильных звуках своей лиры, называя их "поздней зарей". Как бы подводя черту под своими творениями дерптских лет, вошедшими в сборник 1833 года, он говорил: "На них есть особенный отпечаток, и характер в них дышит такой, которого не должно быть в последующих". По собственному признанию Языкова, элегии и послания в его поэзии отходят на второй план, и она становится объективнее. Но по-прежнему в этой поэзии живы "могучей мысли свет и жар и огнедышащее слово". Пушкин говорил тогда Денису Давыдову, что стихи Языкова 30-х годов "стоят" дыбом", и это похвала именно поэтической силе, а не упадку и слабости.
В самом начале своей московской жизни Языков создал знаменитое стихотворение "Пловец". В нем отчетливо слышно глубокое убеждение поэта, спокойная, зрячая вера, звучит любимое слово Языкова — "сила": "Но туда выносят волны только сильного душой". Этот мужественный пловец, ищущий и бури, и скрытой за нею блаженной страны, — конечно, символ жизни самого поэта, закрепленный в поэтическом слове. Вместе с тем это и самоценный художественный образ, причем он настолько общезначим, абсолютен и всем внятен в своей строгой красоте, что языковское стихотворение давно уже стало любимой народной песней Иван Киреевский, прочитав "Пловца", писал автору: "Поздравляю тебя с "Пловцом". Славно, брат! Он не утонет. В нем все, чего не доставало тебе прежде: глубокое чувство, обнявшись с мыслью". Действительно, "Пловец" выплыл, навсегда остался в литературе и народной памяти, хотя многие любители песни "Нелюдимо наше море" не ведают, что это слова языковского стихотворения
Ровное и сильное движение языковской поэзии не нарушилось тяжелейшей болезнью спинного мозга, заставившей поэта уехать в 1833 году в симбирское имение, где он собирал русские песни для фольклориста Киреевского, а в 1837-м покинуть Россию и отправиться на немецкие курорты (там Языков познакомился с Гоголем и вместе с ним отправился в Италию). В 30-е годы им созданы такие классические вещи, как "На смерть няни А. С. Пушкина", "Поэт", "Конь", "Кубок", "Поэту", "Я помню: был весел и шумен мой день…", "Молитва". И на чужбине дарование Языкова не потеряло своей силы: именно там родились перекликающееся с "Кубком" Жуковского стихотворение "Морская тоня", могучий образ "Корабля", гимн прекрасному вину и молодому веселью — "Иоганнисберг", приветные послания "К Рейну" и "Песня балтийским водам".
В далекой чудесной Ницце Языков написал одно из самых русских своих произведений — повесть в стихах "Сержант Сурмин". Произведение это выросло из затейливых изустных преданий екатерининской эпохи и близко к любимому Пушкиным жанру разговоров" ("Table-talk", "Разговоры Н. К. Загряжской" и др.), славных застольных анекдотов о простодушном и мужественном осьмнадцатом столетии. Причем в повести Языкова заговорила не фрейлина былых времен, а скромный бригадир, который "с Суворовым ходил противу галлов". "Разговор" его о беспутном игроке Сурмине и роскошном екатерининском фаворите Потемкине, столь остроумно вразумившем неистового картежника, как бы развивает в образах известные слова Пушкина: "Надменный в сношениях своих с вельможами, Потемкин был снисходителен к низшим". Через живые лица языковской поэмы мы видим саму эпоху, характеры цельные и сильные, естественное движение чувств и мыслей, увлекающую читателя борьбу неодолимой страсти и прозорливого великодушия. Предание оживает здесь вполне, оно завершено, органично и занимательно. И потому языковская повесть о сержанте Сурмине стоит рядом с "разговорами" Пушкина, вполне постигнувшими и воссоздавшими екатерининскую эпоху.