Мне казалось, что я двигаюсь ужасно быстро, а все, бывшие на почте, почти застыли в каких-то странных позах, продолжая свои в сто крат замедлившиеся разговоры, жесты, шаги. На самом деле я, очевидно, довольно вяло стоял, поворачиваясь к переговорной будке, где на черной пирамидке аппарата без диска лежала черная трубка. Впереди меня был Слава. Я видел, как он медленно шел к будке (на самом деле бежал), вошел, сел на табуретку, закрыл за собой совершенно ненужную ввиду отсутствия стекол дверь, снял трубку и сказал:
— Привет, кисуля! Это я.
…В Ялте ноябрь.
Ветер гонит по на-бе-реж-ной
Желтые, жухлые листья платанов.
Волны, ревя, разбиваются о парапет,
Словно хотят добежать до ларька,
Где торгуют горячим бульоном…
— А здесь и вправду есть такой ларек?
— Есть.
— Где?
— Вот там, в конце набережной.
— Боже мой, все есть! Есть Ялта, есть ноябрь, есть платаны, есть ларек. Есть ты, в конце концов! В конце концов, есть я!
Волны грохались о бетон набережной, и белыми высочайшими стенами вода взмывала вверх, обдавая всю набережную водяной пылью. Отдыхающие в черных плащах «болонья» восторгались, и самые смелые, расставив руки, позволяли морской стихии, разбитой на капли, падать на шляпы и плечи, на их нуждавшиеся в отдыхе лица. С фонарей, находившихся в зоне водяного обстрела, были заблаговременно сняты белые стеклянные плафоны. Синели горы. Лариса сдернула с головы платок, мотанула головой (это движение всегда смешило меня), и ее соломенные волосы поднялись под ветром.
— Холодные массы воздуха, — сказал я, — вторглись со стороны Скандинавского полуострова, прошли всю европейскую часть и достигли города Ялты. В Ялте на набережной стояла Лариса.
— Зверь, Зверь мой, как я счастлива, если бы ты знал! Если бы ты хоть на минуту себе представил, как мне трудно с тобой!
Мы шли к ларьку (уже была видна надпись «Бульон-пирожки») и крутились вокруг друг друга. В гавани стоял большой белый итальянский лайнер «Ренессанс», и оттуда ветер доносил тихую и одинокую мелодию. Играла труба.
— На набережной города Ялты стояла Лариса и пила горячий бульон. Пожалуйста, два стакана! Горячий? Замечательно! Не на кубиках? Еще лучше. Мы с тобой любим друг друга. Спасибо. С одной стороны пальцы Ларисы обжигал горячий стакан…
— Ежесекундно дрожать от мысли, что все это может кончиться, что все это может пропасть в один миг, может быть украденным каким-то проходящим поездом, Зверь, который и стоит-то на нашей станции всего одну минуту, — это мука!
— С другой стороны, эти же самые пальцы холодили массы холодного воздуха, вторгшегося со стороны Скандинавского полуострова…
— Боже мой, я никогда не знала, как страшно настоящее чувство! Я так боюсь его, Зверь, мне кажется, я брошу тебя, потому что я не в силах нести эту тяжесть!
— Малыш, ты несешь какую-то слабоумную чушь, но дело не в этом, дело в том, что эти вот массы холодного воздуха вторглись со стороны Скандинавского полуострова только лишь с одной целью — и с целью благородной и высокой…
— Да, я понимаю, что имитация чувств — уныла, но она совершенно не трагична, одно звено легко меняется на другое, ни над чем не дрожишь, необходима просто сумма качеств…
— …а цель у них такова — поднять твои волосы, выполнить эту великую функцию, ради которой они пролетели столько тысяч миль!
Она остановилась, уставилась на меня, как будто видела в первый раз, уткнулась головой мне в грудь и заплакала.
— Что ты?
— Ничего. Сейчас пройдет.
— Что с тобой, Малыш?
— Мне страшно. После счастья ведь бывают несчастья.
— Кто тебе сказал?
— Я знаю.
— Ерунда. Совершенно не обязательно.
— Ты уверен?
— Абсолютно.
— Ну, слава Богу.
Она вытерла слезы, как-то неуверенно улыбнулась, и мы пошли дальше. В гавани прогулочные пароходики качали мачтами. Работали аттракционы. С рынка отдыхающие несли связки сладкого фиолетового лука. Лариса ошиблась: за счастьем последовало еще большее счастье. Но когда пришло несчастье, то из этого совершенно не следовало, что за ним последует очередное счастье. Совершенно не следовало.
— Привет, кисуля! Это я… Светит солнце, но без тебя совершенно не греет… Я? Ничего подобного. Чист, как ангел. Даже крылья прорезаются. Как дела?.. Боря?.. Какой Боря?.. А, да, есть такой… Даже заходил? Ну и что?.. Ну и негодяй!.. Да какой он мне друг? Так, шапочное знакомство. Ну ладно, приеду — разберусь… Да, очень, очень скучай и вообще… Да здесь просто много народу. В общем, солнце без тебя не греет. Кисуля, я прилечу через четыре дня, рейс тысяча двести четырнадцать… Да говорю тебе, что чист, как ангел, даже самому противно. Кисуля, я здесь купил пару шкур нам в машину, ну, такие шкуры бараньи на сиденье. Нет, не дорого. Нет, ну одну шкуру тебе в машину, другую мне… Ну, со временем, конечно. Зачем нам две машины?.. А если этот идиот Боря еще позвонит, гони его в шею!.. Какого мужа? Он что — здесь?.. А какой он из себя?.. Голубые глаза? Ну, это не признак. Ну ладно, с мужем мы как-нибудь справимся. Кисуля, у меня кончается время, целую тебя, целую!
Слава вышел из будки и пошел расплачиваться, Тамара набирала следующий номер, ворча:
— Хоть бы кто-нибудь говорил не про любовь. Слушай, Паша, все говорят про любовь! Как будто тут какое-нибудь место такое специальное!
Слава подошел к окошку, толкнул радостно меня локтем.
— Палсаныч, я вас подожду.
Вынул десять рублей, сунул Тамаре.
— Сдачи нет, слушай, мелочь найди! Паша, иди поговори, твой абонент на проводе. Нет мелочи, дорогой, понимаешь или нет?
На деревянных ногах я пошел к будке, даже не представляя, с кем я буду разговаривать и о чем. Оказывается, я заказал телефон редакции. То есть бывшей своей редакции. У телефона оказалась машинистка Марина. Услышав мой голос, она всячески заверещала, затрепыхалась и за секунду владения телефонной трубкой успела выразить собственную радость, а также ряд драматических подробностей текущего момента («Вы не представляете, Палсаныч, какой был скандал, когда шеф вернулся из Америки, привез такую авторучку с часами на жидких кристаллах, отпадную просто, и узнал, что вы ушли, и просто рвал и метал, нашего вызвал на ковер, тут еще у Ильюшки такой ляп прошел в материале на четвертую полосу…»). Но тут трубку взял Король.
— Паша, — сказал он, — ну наконец-то ты объявился. Я думал, что ты уже совсем снежным человеком стал.
— Привет, старый, — сказал я. — Я тебе вот что звоню: тут перед уходом я тебе оставил одно письмо из Волгограда от читателя по фамилии Гракович. Ты помнишь?
— Паша, — сказал Король, — тебе нужно возвращаться.
— Не понял.
— Подурил, и хватит. Ставлю тебя в известность, что у тебя идет отпуск. За этот год. До конца осталось четыре дня. Дальше пойдут прогулы, Паша.
— Это чья же идея?
— Шефа.
— Ты мне не ответил, как с Граковичем?
— Паша, когда это в нашей редакции письма читателей оставались без должного внимания? Я все сделал, Паша. Тем более что ты просил.
— Спасибо.
— Я для тебя поставил в план одну тему о Приэльбрусье — по части выполнения постановлений от пятьдесят девятого года. Как ты?
— Нет, спасибо. Раз отпуск, так отпуск.
— Ладно, я Махотина пошлю. Как там у вас погода?
— Люкс.
— Паша, тут до меня дошли разные слухи… ну, я раньше-то не знал… Ну, в общем, ты хорошо там отдохни и выкинь это все из головы. Тут, между прочим, мы взяли одну новую сотрудницу, ну невозможно работать стало — все в отдел забегают, кому клей, кому что, озверели!.. Не вешай носа и не придавай значения.
— Да, — сказал я, — существенного рояля не играет.
— Ну вот, видишь, рад, что у тебя хорошее настроение.
— Очень, — ответил я, — шутки юмора не иссякают со стороны жизни. Ты ничего не слышал о… о моих?
— Дочь здорова, — ответил Король.
— Спасибо, Король, еще раз.
— Через четыре дня я жду тебя. Каким рейсом ты прилетишь?
— Тысяча двести четырнадцать.
— Пришлю машину во Внуково. Я могу доложить шефу?
— Можешь.
— Паша, за восемь лет нашего знакомства я никогда не испытывал по отношению к тебе такого теплого чувства, как сейчас.
— Свинтус! — сказал я. — А ты вспомни, как мы тебя перевозили на Басманную и как я корячился с твоей стенкой! Ты мне, помнится, еще пообещал две бутылки коньяка за мою душевную доброту!
— Паша, это отдельный случай. Салют, дружок!
— Привет, Король, до встречи!
На крыльце почты меня ждал Слава, курил. Что она в нем нашла? Записную книжку? Маловероятно. Там, в Ялте, она была права — настоящая любовь страшна. Страшна так же, как страшны все настоящие ценности жизни — мать, дети, способность видеть, способность мыслить, словом, все то, что можно по-настоящему потерять. Я рассматривал Славу, будто видел его в первый раз. Он что-то говорил. В его внешности я пытался открыть для себя какие-то отвратительные черты, но у него не было ни ранних мешков под глазами, ни желтых прокуренных зубов, ни волос, торчащих из ноздрей, ни хищного выражения глаз. Он был нормальным парнем, хорошо одетым даже для горнолыжного курорта, в шведской пуховой куртке, в надувных американских сапогах, то ли «Аляска», то ли черт их знает как они там называются. У него был взгляд хозяина жизни, прекрасно разбирающегося в дорожной карте. Да и ни в чем он не был виноват. Просто вырос в такое время — не хлебал никогда щей из крапивы, не делал уроков у открытой дверцы буржуйки, никогда не знал, что джаз — запретная музыка, не смотрел на телевизор, как на чудо, — просто потреблял все, что дало ему время: густую белковую пищу, быструю автомобилизацию, стремительную человеческую необязательность, Москву как средоточие всего. Наверняка и Лариса внесена в его книжечку: «Лариса Л., тел., художник по тканям, отд. кв., машина, дача, любит „Шерри-бренди“». А может, и у нее есть такая же тайная книжечка. Они ведь, в общем, из одной команды…