прыгал, точно кенгуру.
И рай в чужом шалаше
бывает – ты знаешь это.
И свет бывает в душе,
хоть нету снаружи света.
И Бог – конечно, любовь.
Когда ж она остывает,
Господь поднимает бровь
и этот дом оставляет.
Снимает угол другой —
с недогоревшей свечкой
любви человечьей – такой
смешной, по-людски не вечной.
…И она тебя послала
не куда-нибудь – сюда.
Вспомнишь вдруг, как мягко стлала, —
сразу же со сном беда.
И среди всего чужого —
слишком близкого уже —
ходишь-бродишь бестолково
на невнятном этаже.
Под тобой и над тобою
штабелями люди спят.
…И протоптанной тропою
средь сугробов и оград
добредёшь до магазина
и возьмёшь как молодец
продуктовую корзину:
водку, хлеб да огурец.
Ну и выпьешь, и закусишь,
и – не даром ночь прошла.
И ещё покажешь кукиш
в зрак оконного стекла
туче серой, как зола,
формой – Раша, бля… бла-бла…
И почему мы родине
до смерти за всё должны?
Чем нам она, мы вроде не
меньше ей нужны.
Не обойдётся, милая,
уж совсем-то без людей,
казня нас или милуя
в давке площадей.
Конечно, можно вахтовым
методом того-сего
её – на радость яхтовым
хозяевам всего.
Ан ширь её пустующую
возьмут и не вернут назад
китайцы, маракующие,
где будет город-сад.
В том городе был сад,
там вы бродили вдвоём —
полжизни уже назад,
ночью чаще, чем днём…
Как же родное вдруг
делается не своим?!
Ну-ка, сходитесь в круг,
все, кто уже несводим!
Те, кого повстречать, —
счастью почти сродни.
Странному счастью – кричать:
«Прошлое! Миг верни!»
В этом миге года
можно ещё прожить.
Прошлое – как звезда —
светится и дрожит.
Хоть и погасло давно,
манит, как в стужу окно.
(А нового райского сада,
спасибо, больше не надо!)
Окна, бывает, изображают,
что за ними мёд, а не «жисть»,
ёлку за ними когда наряжают —
фольгою кажется жесть.
И улицы в непогодь освещают
окна – не фонари.
А два или три забыться мешают,
те – со свечою внутри.
Не догорела ваша свеча —
сами её погасили.
Долго делили роль палача —
вот её и разделили.
…Что перед сном способен палач
делать? Пролистывать Святцы?
Библию?.. Лучше сосать первач
и забывать, забываться…
Так забывать, чтоб очутиться
на съёмной хате и – спиваться?
Так отметаться, отчудиться
и навсегда отцеловаться?
Ну нет! – взыграет ретивое —
пока ты жив, ещё ты волен
всё изменить и над травою
своей подняться головою.
И тише ты уже не будешь
воды, гудящей в трубах снова.
А успокоишься в гробу лишь?
Но нарвались не на такого! —
кто перед тем не скажет Слово…
А скажешь – что? Мол, одиночество
мешает утру наступить,
что жить, что пить уже не хочется
и что не хочется не пить.
Что я, я, я – вот слово дикое,
и смерть действительно придёт.
Что – червь, что – Бог… Что, горе мыкая,
стал населением народ.
И что-то про зарю вечернюю,
любовь последнюю, про то,
что жизнь пройдёт, как увлечение,
и сам пройдёшь, как конь в пальто.
Что мир насилья мы разрушим и
кто был ничем, тот станет всем.
(С неоцифрованными душами
у Бога множество проблем.
И снова жгут траву забвения,
а от неё ужасный дым…)
Ну и – про чудное мгновение:
мол, дай вам Бог того же, но – с другим.
Ни к женщине, ни к Всевышнему
не обращайся, брат.
Фемина услышит лишнее,
а наш Господь глуховат.
Но если всё туже дышится, —
вон из подлодки! Вмиг
выпади, словно ижица
из словарей и книг.
Как будто тебя и не было —
это ли не восторг?!
Где ты? Земля ли, небо ли? —
Здесь неуместен торг.
Ну а когда… Тогда скорей
отсюда!.. Да в сквозняк дверей
глядят из древности своей
плезиозавры фонарей…
Здесь Ты – это не Она, а собирательный образ б. сов. интеллигента, у которого кризис среднего возраста совпал с идеологическим и моральным кризисом государства и растерянной невнятностью общества. Так же, как в поэме «Удалённый доступ» (впервые опубликованной в «Новом мире» в 2002 году).
Но в этом собирательном Ты пребывает и сам автор. В конце концов, он жил не только в переделкинской сторожке, не только в московской квартире Давида Самойлова и на «крейсере “Очаков”» Юрия Щекочихина, не только в ижевских деревянном доме (в составе большой семьи) и в полученной отцом от завода (где тот был главным технологом, замначальника производства…) двухкомнатной хрущобе. Автор и сам снимал жильё в Москве. А переменив несколько адресов, лучше узнал этот город.
Но впервые поэму «На небесном дне» автор читал не в Москве, а в родном Ижевске – оставшимся там друзьям во время встречи Старого Нового года.
Лучше бы эту ночь автор провёл не с ними, несмотря на радость общения, а со своим отцом, который тогда уже не вставал с постели и на все вопросы отвечал односложно – ну и пусть односложно!
Утром 14 января 2012 года автор видел своего доброго, искреннего и прямодушного отца в последний раз. Потом уехал в Москву…
Но всё это уже не имеет никакого отношения к поэме «На небесном дне», написанной в конце 2011-го – начале 2012-го.
Автор ещё успел рассказать о ней своему старшему другу и главному в последние годы для него слушателю и критику Станиславу Борисовичу Рассадину, «писателю о литературе». Но прочитать или показать Рассадину новую поэму уже не успел…
Весь «роман в поэмах» уместился по времени написания между датами 1976 и 2012. Когда, ещё не понимая, что пишет, автор его начал («Переулок»), ему было двадцать лет. Когда закончил – пятьдесят пять. Поэма «Лесенка», жанр которой автор определил как «Вместо эпилога», написана раньше последней главы – в 2003 году.
До сих пор «Лесенку» автор иногда считает главным из того, что он написал. Но автор не имеет преимущественного права судить свои произведения.
А по душевной склонности ближе всего
мне, наверно, была эта лесенка из райсада,
к полумёртвой воде ведущая, волшебство
между листьев скрывавшая, —
так и надо.
А вела она к омуту, и на пути
ей встречался мусор вялотекущей жизни.
И сидел я на ней, полусломанной, впереди
тяжелела вода,
позади – пауки и слизни.
Они что-то такое делали, что назад
возвратиться нельзя было.
И вещали
на ступеньках её мы с тобою, брат, —
прямо в пустоту, что была в начале.
Это ли соседство устраивало меня —
или недвижность воздуха
и возможность
выпить горькую чашу на склоне дня
и понять простую, как тыква, сложность:
всё же как-то надо так
на деревяшку сесть,
чтобы не помешать появляющимся пешеходам,
вздумавшим путь по лесенке предпочесть
остальным, проложенным всем народом.
Надо так поставить сосуд с весёлой водой,
чтобы с ним не скатиться в обнимку
к воде нелёгкой,
надо как-то так завести разговор с собой
или с тобой —
чтоб не было вдруг неловкой
паузы, нависающей над головой
и грозящей сердцу остановкой.
В сущности, что же я знаю, чтобы сказать
важное нечто себе самому и другу?
Радуюсь только:
пуст подчистую опять.
В этом свою единственную заслугу
вижу сквозь ветки, годы, кусты…
Другой
полный сосуд тороплюсь уравнять с собою.
…Если бы стать после смерти такой рекой —
не высыхающей и своей водою
не обладающей,
и в волне покой
обретающей – ритм и волю.
Ну а пока – с удобствами располагался я
здесь, на лесенке – приблизительно посередине
маршей её глухих и житья-бытья
в иерархии тварей,
полуслепой доныне.
Те, что попроще и ниже, так нравились мне! —
строго-логическим выводом, что бесспорно
столько же там, надо мной —
и сложней вдвойне
и втройне, и выше —
по круче горной.
И не мешали ступеньки и стебельки
эту простую мысль до конца додумать.
Лишь забирались за шиворот пауки
да собирались двуногие травки дунуть.