точку обзора.
– Никак не ожидал, что вам это известно в таких подробностях.
– Муж мне сам рассказывал, когда принимался писать вам письмо. Принимался много раз, а написал почти ничего. Но рассказанное я хорошо запомнила. Он и раньше касался многих сторон в отношениях с вами. И воспоминаниями о вас он по-настоящему дорожил.
– Благодарю. Но я пока в большом неведении. Почему эта картина здесь? И выглядит так безупречно свежей. Ведь коногон давно умер.
На слово «коногон» Ольга Васильевна ничем особенным не отреагировала. Выходило, что о нём она также хорошо знала от Кереса. Она предложила выслушать её за кофе, позвала горничную, дала ей распоряжение.
И вот, на весу поддерживая блюдцами крохотные чашечки с отменно пахнущим напитком, мы сидим напротив друг перед другом за небольшим приземистым столиком, где чуть в стороне от его середины стоит дешёвенькая стеклянная ваза под фиолет с витиеватыми вензелями по её поверхности, и в ней живые белые цветы – знак благодарной памяти. О том, кого вдова, судя по всему, продолжала крепко удерживать в своём сердце и в своей душе.
Я слушал её, стараясь не пропустить ни слова, и передо мной постепенно разворачивались обстоятельства, долго казавшиеся мне бессвязными или навсегда разорванными.
Керес наведался к месту, запечатлённому на сходных картинах, в преддверии дня той нашей встречи в общежитии художественного училища, когда я узнал от него об утверждении темы его дипломной работы.
Почему он не поделился со мной – за чем ездил и чему стал очевидцем и участником? Строго в этом осуждать его я не мог, не имел права. Значит, так было нужно. Хотя бы из соображений осторожности, о чём я уже упоминал. Она требовалась обоим – и для него, и для дяди.
Теперь же я хотел бы только поточнее передать услышанное из уст человека, не доверять которому у меня не набиралось ровно никаких причин. По крайней мере, в том, что в отношении Кереса, его жизни, интересовало меня и частично уже было известно мне. Думаю, и вдове также не было резона в чём-либо отходить здесь от истины или что-то скрывать.
В целом я считал, что слагаемые для установления между нами откровенности и взаимного доверия были достаточными. Уже в самом начале нашей беседы это находило подтверждение. Скажу больше: мне пришлось основательно поудивляться тому, как легко смыкались в одном и слова визави, и мои вопросы, которые я задавал ей, а также в определённом смысле и самому себе, опираясь на освежённые воспоминания и смутные догадки.
Керес ехал с намерением лучше осмотреть и проанализировать вид, зафиксированный на фотоплёнке, и ещё раз убедиться, насколько глубокой может стать содержательность работы, если браться исполнить её. Устойчивого решения он к тому времени пока не принял, хотя проект ему нравился. Немного коробило то, что всегда бывает болезненным для экзаменуемых: как отнесутся к предложению наставники? А главное – идея не своя, не его, её нашли, если по-честному, без его участия и отдали ему на усмотрение, в полное владение и разработку. И он уже как бы принял её. Насколько это соотносимо с моралью, с неповторяемостью творческого начала?
Из-за редкости подобных случаев он мог даже не знать, удавалось ли кому из художников пойти своим путём с чужой подсказки, да и просто мог не думать об этом…
Между тем, едва очутившись у знакомого места, он увидел здесь худо-образного невысокого старого человека, скромно мостившегося на хиленькой деревянной скамеечке перед мольбертом, испещрённым давними и оттого сильно истёртыми и затускневшими пробами гуашью, маслом и акварелью.
Рядом сбоку на старом перевёрнутом вверх дном ведре лежал кусок замусоленного картона, а на нём жестяная, из-под рыбных консервов, баночка с водой, тюбики и ванночки с красками, несколько кисточек и пара испачканных кусочков ветоши. Слева на земле, близко к ноге, стояла уже изрядно початая чекушка с водкой, закрытая временной пробкой из газетной бумаги. Человек выглядел неопрятно одетым, измождённым и отстранённым. Нельзя было не заметить, как выпитое зелье клонило его к неподвижности или даже ко сну. Он неспешно двигал рукой над поверхностью мольберта, иногда чуть дотрагиваясь до неё кисточкой. На постороннего художник не обратил ни малейшего внимания.
Воспитаннику училища нельзя было хотя бы из простого любопытства не подойти ближе. Присутствие здесь собрата по ремеслу он воспринял как большую неожиданность и даже как странность.
На его взгляд, усвоенный на учебных занятиях и по учебникам, облог, сам по себе, как обыкновенная натурность, ещё до работы с ним в эскизе нуждался в разгадке. Требовалось его хорошо не только обмыслить, но и домыслить. Иначе никакой ценности из него не выжать. Он, Керес, уже, по крайней мере, знает, что ему нужно. Как то с этим у незнакомца? Пишет, небось, что-то банальное, от нечего делать, от скуки. Избалован вниманием к себе…
То было мнением, с головой выдававшим почти обывательское понимание самоуверенным учеником-верхоглядом некоего своего превосходства над любым коллегой практиком – ввиду освоенной только что программы обучения.
Остановившись за спиной сидевшего и едва взглянув на изображение, Керес, однако, вмиг осознал, как неуважительно и предвзято он отнёсся к художнику, продолжавшему оставаться в прежней, малоподвижной позе.
Перед ним в отсветах ещё местами непросохшей краски лежало полотно, сюжет которого уже описан мною и который впоследствии так странно воздействовал на судьбу Кереса как профессионала. С той самой неброской на вид, истрёпанной бездорожьями полуторкой, девчатами, красноармейцем, сверкающей под солнцем лужей на проезжей полосе…
Мазки хотя и указывали на приличный творческий опыт исполнителя, но они накладывались небрежно, выдавая этим его любительское пресыщение или усталость. Художник заканчивал работу над полотном, наносил на нём последние подправки.
День был отменный – солнечный, чистый, тёплый, с ласковой небесной голубизной, в которой, еле заметные, стремительно проносились, роняя себя вниз или взмывая вверх, юркие ласточки и стрижи. Утренняя пора уже прошла, но и до полудня оставалось ещё далеко.
Именно в такое время придуманное, происходившее на дороге по воле живописца, легко и лучше всего врастало в окружающее, в эстетику видимого облога и вместе с реальным приобретало ясный законченный, итоговый смысл.
Как заворожённый выпускник заведения-специалки таращился на открывшееся ему художественное действо.
Он чувствовал и наблюдал себя изнутри таким, будто кто умышленно, силком притянул его сюда в поучение и грубо удерживает, не позволяя отвлечься. А то, из-за чего впечатления всё набегали и росли в своей мощи, требовало как раз этого. Момент выходил почти комичным.
Кереса, впрочем, быстро успело изумить другое, изо всего, наверное, более для него