824
Берутся ложь, подлог и фальшь,
и на огне высокой цели
коптится нежный сочный фарш,
который мы полжизни ели.
Мы крепко власти не потрафили
в года, когда мели метели,
за что российской географии
хлебнули больше, чем хотели.
Народного горя печальники
надрывно про это кричали,
теперь они вышли в начальники,
и стало в них меньше печали.
Мне до сих пор загадочно и дивно,
что, чуждое платонам и Конфуциям,
еврейское сознание наивно —
отсюда наша тяга к революциям.
Мы поняли сравнительно давно,
однако же не раньше, чем воткнулись:
царь вырубил в Европу лишь окно,
и, выпрыгнув, мы крепко наебнулись.
Я брожу по пространству и времени,
и забавно мне, книги листая,
что спасенье от нашего семени —
лишь мечта и надежда пустая.
Судьба нас дёргает, как репку,
а случай жалостлив, как Брут;
в России смерть носила кепку,
а здесь на ней чалма внакрут.
Тут вечности запах томительный,
и свежие фрукты дешёвые,
а климату нас — изумительный,
и только соседи хуёвые.
Забавно здесь под волчьим взглядом
повсюдной жизни колыхание,
а гибель молча ходит рядом,
и слышно мне её дыхание.
Ничуть былое не тая,
но верен духу парадокса,
любить Россию буду я
вплоть до дыхания Чейн-Стокса.
Придёт хана на мягких лапах,
закончу я свой путь земной,
и комиссары в чёрных шляпах
склонятся молча надо мной.
Есть у жизни паузы, прорехи,
щели и зазоры бытия,
через эти дыры без помехи
много лет просачиваюсь я.
Сегодня хор наставников умолк,
мечта сбылась такой же, как мечталась,
и вышел из меня с годами толк,
и бестолочь нетронутой осталась.
Нет, я на судьбу не в обиде,
и жизнь моя, в общем, легка;
эстрада подобна корриде,
но я — оживляю быка.
Повлёкся я стезёй порока,
себе подобных не виня,
а страха бес и бес упрёка
давно оставили меня.
Такие дни ещё настанут:
лев побежит от муравья,
злословить люди перестанут,
навек табак оставлю я.
Пою фальшиво я, но страстно,
пою, гармонию круша,
по звукам это не прекрасно,
однако светится душа.
Когдатошний гуляка, шут и плут,
я заперся в уюте заточения,
брожение души и мысли блуд —
достаточные сердцу приключения
Хотя судьба, забывши кнут,
исправно пряники печёт нам,
я в день по нескольку минут
страх ощущаю безотчётный.
Не муравьем, а стрекозой
мой век я жил и крепко грешен,
а виноградною лозой
бывал и порот и утешен.
В этой жизни мелькнувшей земной —
отживал я её на износ —
было столько понюхано мной,
что угрюмо понурился нос.
Весь век я наглое бесстыдство
являл, не зная утомления,
и утолялось любопытство,
неся печаль от утоления.
Моё лицо слегка порочно,
что для мужчины — не позор,
а просто в облик въелся прочно
моих наклонностей узор.
Из воздуха себе я создал почву,
на ней вершу посильные труды,
возделываю воздух даже ночью,
а ем — материальные плоды.
Лукав, охотно лгу, подолгу сплю,
и прочими грехами я типичен,
а всё же не курю я коноплю,
и всё же я к мужчинам безразличен.
Не трусь я в несчётной толпе
несчастных, за фартом снующих,
а еду по жизни в купе
для злостно курящих и пьющих.
Все вышли в евреи, и ныне
в буфетах сидят и в кино,
а я до сих пор по пустыне
плетусь, попивая вино.
Тих и ровен мой сумрак осенний,
дух покоя любовью надышан,
мелкий дрязг мировых потрясений
в нашем доме почти что не слышен.
Хотя люблю гулящих женщин,
но человек я не пропащий,
и стал я пить гораздо меньше,
поскольку пью намного чаще.
Я душу с разумением гублю,
надеясь до конца не погубить,
поскольку вожделею не к рублю,
а к радости его употребить.
Стал на диване я лежать,
уйдя на полную свободу,
и не хочу принадлежать
я ни к элите, ни к народу.
А лучше всё же стрекоза,
чем работящий муравей,
её бесстыжие глаза
мне и понятней и милей.
Всё ясней теперь и чаще я
слышу стыдное и грешное,
изнутри меня кричащее
одиночество кромешное.
Я пью, взахлёб гуляю и курю;
здоровью непреклонный супостат,
весь век самоубийство я творю,
и скоро уже будет результат.
Сейчас бы и в России не оставили
меня без воздаяния мне чести,
сейчас бы на могилу мне поставили
звезду шестиконечную из жести.
Сочтя свои утраты и потери,
поездивши по суше и воде,
я стал космополитом в полной мере:
мне жить уже не хочется нигде.
Глухая тьма простёрлась над пустыней,
спит разум, и на душу пала ночь;
с годами наша плоть заметно стынет,
а в мыслях я совсем ещё не прочь.
Сам наслаждаясь Божьим даром,
я в рифме зрителя купаю,
за что порой имею даром
билеты в зал, где выступаю.
Я стандартен, обычен, вульгарен,
без надломов в изгибах души,
и весьма я Творцу благодарен,
что на мне отдохнуть Он решил.
Укрыт обаятельной ширмой
я в самом тяжёлом подпитии,
а подлинный внутренний мир мой
не вскроется даже на вскрытии.
Обиды людям я себе простил,
азарта грех давно отбыл на нарах,
а всё, что в этой жизни упустил,
с избытком наверстаю в мемуарах.
Конечно, время сызмала влияло
на дух и содержание моё;
меня эпоха сильно поваяла —
однако ведь и я лепил её.
Я в гостевальные меню
бывал включён как угощение,
плёл несусветную хуйню,
чем сеял в дамах восхищение.
Я душевно вполне здоров,
но шалею, ловя удачу;
из наломанных мною дров
я легко бы построил дачу.
Один телесный орган мой
уже давно воспеть хочу —
крутой, надёжный и немой,
покуда я молчу.
Как ни предан зелёному змею,
а живу по душе и уму,
даже тем, чего я не имею,
я обязан себе самому.