миссию просветительскую по преимуществу. Немецкие философы
XVIII века говорили, что Просвещение — это выход человека из
несовершеннолетия. Орленев не читал книг этих философов, но
своей работой в искусстве более всего хотел содействовать по-
взрослению человека. Тем трагичней, что его талант — с про¬
блесками гения и без всякой шлифовки — был недостаточно во¬
оружен для такого служения.
Иногда сознание этой невооруженности причиняло Орленеву,
я бы сказал, физические муки. В своих воспоминаниях он откро¬
венно об этом рассказывает. В одно из его последних при жизни
Чехова посещений Ялты, зная о ссоре Антона Павловича с Су¬
вориным, он попытался как-то наладить их отношения. Чехов
пошел па это неохотно, но, когда состоялась встреча и завя¬
зался разговор, он увлекся. Суворин тоже был в ударе. Орленев,
единственный свидетель их диалога, был буквально ошеломлен
этим празднеством ума: они не старались понравиться друг другу
или в чем-то перещеголять друг друга, они держали себя с есте¬
ственностью, в которой нельзя было разглядеть и намека на игру.
Орленев гордился дружбой с «этими бесконечно интересными
людьми», по своей наивности не понимая злого цинизма Суво¬
рина, на семьдесят третьем году жизни записавшего в своем
«Дневнике»: «Надо начать писать о том, что я думаю». Теперь,
молча вслушиваясь в беседу Чехова и Суворина, он сравнивал
широту их образованности со своей немудрой доморощенностью.
Они представляли в глазах Орленева интеллект на его вершинах,
он же был только ни в чем не компетентным, любопытствующим
слушателем. Потом, когда Суворин ушел, Орленев спросил у Че¬
хова, почему он называет его интеллигентом, ведь, кроме актер¬
ской профессии, он мало что знает и мало что умеет. Ответ Че¬
хова я воспроизвожу полностью, как он записан в книге Орленева:
«. . .Вам помогает разбираться во всем ваша большая, исклю¬
чительная интеллигентность — ее в вас разбудили не гимназия и
не университет, а ваши роли, в изучение и обдумывание которых
вы так упорно, так проникновенно углублялись; вам помогает
творить ваше воображение, ваша душа, воля, ваш темпера¬
мент. ..»
Нельзя ручаться за подлинность этих слов, восстанов¬
ленных по памяти и мало похожих на чеховскую речь, но их суть
выражает характер отношения Чехова к Орленеву.
Да, интеллигентность Орленева — понятие не цензовое, не со¬
словное; это степень духовной зрелости и итог самовоспитания,
продолжавшегося десятилетия. В театральной литературе очень
много говорилось о раздерганности и беспорядочной импульсив¬
ности его артистической натуры. Это верно, если только добавить,
что при всей стихийности его искусства он был неистовым труже¬
ником. И заметьте, что в его игре, несмотря на отсутствие школы,
не было и следа любительства. Осенью 1926 года, после гастролей
Орленева в Ленинграде, К. Тверской, споря с критиками, кото¬
рые отзывались об игре актера в «снисходительно-скорбном тоне»
(он-де был хорош когда-то, в необозримом прошлом), справед¬
ливо писал в журнале «Рабочий и театр», что «громадный талант
и незаурядная техника этого самобытного и оригинальнейшего
мастера сцены представляют и сейчас несомненную объектив¬
ную и безотносительную ценность» п. Время коснулось его искус¬
ства, но ведь оно коснулось и его сверстников, служивших в са¬
мых уважаемых академических театрах.
О труженичестве Орленева, как и о его безудержности и без¬
рассудности, существует немало преданий. Но вот факты. Над
ролью Гамлета он работал по крайней мере девять лет (с боль¬
шими перерывами), прочитал тьму книг, проверял свои замыслы
почти одновременно у Плеханова, к которому ездил в Женеву, и
у Суворина, с которым вел в те годы обширную переписку; изу¬
чив один перевод, брался за другой, переделывал монологи, менял
мизансцены и продолжал работать над ролью и после того, как
сыграл ее на сцене. Известно, что для Гамлета Орленев долго не
мог найти тона. Но ведь роли, поставленные в несколько репети¬
ций, он тоже предварительно изучал в мельчайших оттенках,
с увлечением, которое его близкие называли запойным. Друг и со¬
трудник Орленева на протяжении четверти века, И. П. Вронский,
в своих неопубликованных воспоминаниях рассказывает о таком
не лишенном комизма случае. Увлекшись работой над Брандом,
Орленев поехал в Ялту, чтобы здесь, уединившись, обдумать роль
в подробностях. Он снял комнату, пригласил кухарку, которая
вела его хозяйство, и по суткам, углубившись в текст, не выходил
из дому. Ему посчастливилось, он открыл в пьесе Ибсена, как ему
казалось, новые, скрытые от непосвященных глубины и, не дожи¬
даясь других слушателей, стал читать монологи героя своей не¬
грамотной кухарке (не подозревая, что Мольер тоже когда-то чи¬
тал кухарке свои комедии и Герцен видел в этом доказательство
человечественности великого писателя). Бедная женщина тер¬
пела, молча слушала его два дня, а потом слезно взмолилась:
«Позвольте, барин, паспорт, измытарили вы меня» 12. В таком со¬
стоянии воодушевления он готовил роли, и эта воля к творчеству,
не угасшая до старости, широко раздвинула горизонты Орленева.
Итак, своим развитием он был обязан только себе; его мало
чему учили, до всего он дошел сам. Типичный самоучка, в каких-
то вопросах он был человек просвещенный: в знании Достоев¬
ского, например, он мог бы поспорить с университетскими про¬
фессорами; однажды заинтересовавшись Ницше, он читал на¬
изусть целые страницы из «Заратустры». А в каких-то других
вопросах он не пошел дальше пятого класса дореволюционной
гимназии. Я не думаю, что первозданную свободу от преемствен¬
ности, когда приходится быть пионером и первооткрывателем
даже в пределах обязательных школьных программ, можно счи¬
тать лучшим способом воспитания молодых артистов. Но при всех
очевидных потерях у метода саморазвития Орленева были извест¬
ные преимущества.
Однажды Немирович-Данченко мудро заметил, что молодым
людям, для того чтобы подойти к «последним выводам» в искус¬
стве, мало традиции, какой бы драгоценной она ни была; им обя¬
зательно нужно «самим расквасить себе нос». Наука Орленева
сплошь состояла из таких травм, он платил дорогой ценой за свои
университеты. Чего стоили, например, семь сезонов его провинци¬
ального прозябания, начиная с Вологды 1886 года вплоть до пе¬
рехода к Коршу в 1893 году. К этому времени он основательно
узнал жизнь и особенно ее изнанку, и в самых его пустяковых
водевильных ролях была такая хватающая за душу трогатель¬
ность, что перед ней не устояли даже испытанные авгуры вроде
Кугеля или Суворина. Нельзя было не поддаться обаянию этой
искренности, освещенной горькой детской улыбкой. Тайна заклю¬
чалась в том, что игра Орленева шла от непосредственных (Ста¬
ниславский называл их первичными) впечатлений, добытых им
самим, взятых из реальности, такими, какие они есть, без всякой
деформации по готовым образцам сцены. Я уже не говорю о том,
что для насыщенного конкретностью художественного мышления
Орленева окружающее его общество было не только массивом лю¬
дей и их совместностью: в масштабе множества он видел каждого
человека в отдельности, как некую безусловную величину. По¬
этому его театр, несмотря на постоянное давление рутины и ре¬
месла, был Театром Живой Жизни, что почувствовали даже те его
зрители, которые не знали русского языка,— во время поездок
Орленева по европейским столицам и Америке. Естественно, что
образы детства и отрочества питали искусство актера такой
непосредственной, чутко-отзывчивой, незамутненно-чистой тех¬