Следующим днём его ожидала любимая забава — кормление шелкопряда.
Утром пришёл Заур. Вместе они цальдами[11] обрубили с шелковицы листья. Собрав их по карманам, зашагали по дороге. Прогулка в семь километров. В пути друзья говорили о дельфине, о грядущем осеннем призыве.
Жар становился настойчивым; юноши вспотели, но солнце им было радостью. Улыбаясь, они выставляли ему плечи, спину, грудь. Сейчас мартовская изморозь казалась до того далёкой, словно принадлежал их дедам, или даже прадедам. Солнце было всегда; а с ним — молодость, сила, смех.
Приблизившись к долгой серой казарме, друзья увидели, что они не одиноки в своём интересе — за воротами стояли четверо ребят из соседнего села. В этом не было плохого, так как шелкопрядов хватило бы на всех жителей округи.
Перед входом росли буки: у молодых деревьев кора была гладкой, светло-серой; у старых — грубой, неуклюжей. Тут же росли три кипариса: их тонкие стволы на втором метре делились десятком ответвлений, притянутых друг к другу, росших вверх и покрытых плотной хвоей. Кипарисы чудились поставленными в землю большими метёлками, которыми, должно быть, пользовались нарты-великаны, выметаю общую избу.
Приоткрыв дверь, Амза усмехнулся; придавил зубами нижнюю губу. Уже здесь, в тамбуре, слышалась чудная музыка завтракающих гусениц — шебуршание от тысячи крохотных челюстей. Прерываясь, оно выстраивали особый ритм. Если долго к нему прислушиваться, то мир покажется безумным и перевёрнутым. Жить здесь было бы невозможно, однако пробыть полчаса — считалось среди мальчишек удовольствием; если б только не губительные запахи!
По каждой стене протянуты пять (одна над другой) полок. В длину казармы были протянуты полки, по пять для каждой стены. На них укладывали газеты. Гусеницы, светло-жемчужные и подвижные, ели четыре раза в день и, пренебрегая отдыхом, всюду лепили свои исключительно пахучие тёмные бусины. Служащим приходилось вычищать газеты; в необходимости дышать тяжёлым духом такая работа сказывалась головными болями.
Для младшего Кагуа лучшей забавой было уложить рядом с шелкопрядом листок шелковицы — обязательно исподней, бархатистой стороной вверх — и смотреть, как гусеница изъедает его ровными дугами, шевелит тонкими жвалами. При этом, конечно, подпевает общему хору: «чик-щик-шрик». От листа оставалась изогнутая ножка; Амза выкладывал новый.
Этим утром в казарме собрались семеро ребят; они переговаривались, но чаще молчали, чтобы не мешать восторженному шебуршанию.
— Куда ты?! — рассмеялся Амза, заметив, как один из его питомцев заторопился к соседнему листку. — Ты свой-то не съел! Давай-ка, ползи обратно! — юноша помог ему пальцем.
Скоро гусеницы вытянутся до семи сантиметров, откажутся от еды; движения их станут медленными, а следом неизменно будет тянуться липкая прозрачная нить шёлка; затем они начнут завёртываться в кокон; придётся следить за шелкопрядом с ещё большим вниманием — если в них созреют бабочки, партию можно будет выбросить. Снятые в нужный час, коконы паковались в продолговатый ящик и вывозились на фабрику — под Сухум. Сельчанам там выписывали квитанцию; их, по возвращению в Лдзаа, надлежало передать в местный колхоз, здесь же получить плату.
Служащие для себя не выносили ни единого кокона, но не по честности, а потому что сбыть их было некому. Те, кто помнил непростое ремесло вываривания шёлковой нити, был стар, а у молодых к тому интереса не находилось; знали они, что ремесло это пахучее, своими парами склоняет к рвоте.
Днём Амза вышел на берег. Было приятно гулять вдоль прибоя, когда ноги то оголялись тяжёлому солнцу, то укрывались морской пеной. Юноша хотел увидеться с Бзоу. Заметив вдалеке плавник, он нырнул в волну. Проплыл вперёд. Когда глаза привыкли к воде, Амза увидел, что окружён сотнями медуз — почти прозрачными, осветлёнными тихим серебром. Амза подумал, что они (небольшие — меньше кулака) — это души погибших моряков, не умеющих после смерти покинуть море, а сейчас прибившихся к берегу и обещавших плохую погоду. Юноша плыл дальше; каждым движением он отталкивал упругие, податливые тела медуз; те прокатывались по груди, спине, но совсем не жалили.
Вскоре появился Бзоу. Он замер на поверхности. Затем, не погружаясь, разогнался и, расталкивая воду светлыми бурунами, устремился к юноше. В крайнюю секунду, когда болезненный удар или даже увечья казались неизбежными, Бзоу успевал остановиться — обрушивал на Амзу тысячи мягких брызг. Юноша знал этот приём, но опасался, что однажды дельфин просчитается. Напугав друга, афалина, как и прежде, радовался, будто ему удалось совершить нечто, достойное похвал и памяти. Бзоу часто поднимал и опускал голову, словно смеялся; плавал возле юноши кругами. Потом, успокоившись, приближался и позволял, наконец, приветствовать себя прикосновениями.
Порой афалина поднимал из дыхала фонтаны. Амза с хохотом смотрел на то, как его друг выкидывает струю почти в три метра. Юноша нарочно заливал воду в дыхало Бзоу, чтобы тот её выплюнул. Амза не знал, нравится ли подобное обращение дельфину, поэтому делал так не часто — лишь в минуты особого задора.
— Как же я буду без тебя? — спрашивал молодой Кагуа и ощупывал шрамы на боках афалины. — Ведь мы не свидимся три года. А? Что скажешь? Молчишь… Но… ты прав. Зачем сейчас об этом? Успеем проститься. И для грусти найдётся время. Сейчас нужно радоваться. Да?
Амза прижался к дельфину. Положил лицо возле спинного плавника. Бзоу, неспешно поднимая и опуская хвост, поплыл. Прежде юноша в таком движении отпускал друга, но сейчас напротив — обнял его ещё шире. Афалина поплыл быстрее. Мир переменился. Волны поднимались ко рту, мешали дышать. В небе летели чайки; ослепляло солнце; худые облака. Солёный вкус на губах. Тело, напряжённое в хватке, стало иным. Горизонт сменялся берегом. Бзоу катал Амзу. Чуть вздрогнув, поплыл до того быстро, что вода разъела нос, застила глаза. Ничего не видно. И только — скорость, море; утомительная, но отзывающаяся смехом беспомощность. Вдохнув, юноша заглотнул воду; отпустил гибкое тело афалины. Откашлялся из бурунов; задышал чаще. Опрокинулся на спину и закрыл глаза. Тишина. Мгновением позже почувствовал прикосновение к руке, затем — к ноге. Это был Бзоу. Молодой Кагуа улыбнулся; солнце разогрело лицо. В этих минутах было счастье.
Ко второй неделе июля во дворе Кагуа объявилась чужая кошка. Никто из соседей не признал её, отчего баба Тина сочла ту неместной. Пришелицу не прогнали, угостили размоченным в рыбном соусе хлебом — лакомством, не всегда позволенном даже Местану (возмущённый кот долго мяукал, ходил возле веранды, но приблизиться к миске не решался — знал, что баба Тина выставит его обратно).