Зимою я носил плисовые шаровары, ситцевые рубашки, жилет с внутренними карманами для казенных денег, фланелевую блузу, толстые крестьянские чулки, козьи унты (теплые мягкие сапоги), нагольный продымленный козляк, теплую рысью шапку — чебак и простые половинчатые (замша, лосина) рукавицы с варежками. Вот вам и его благородие, партионный офицер кабинета его величества. Недаром однажды случилось так: ехал я со своим товарищем Т-м, который был хоть и не в форме, но, по крайней мере, одет прилично. Добравшись до одного зимовья, где следовало переменить лошадей, Т-в ушел на станцию и велел подать самовар; а я оставался у кошевой и вынимал подорожники, но потом, захватив с собою все узелки, отправился на станцию же и пошел прямо в комнату, к своему товарищу. Увидя это, сторож бойко догнал меня, схватил за рукав шубы, дернул назад и сказал: «Стой, куда ты лезешь без спросу! Вишь, там господа!..»
В тайге, т. е. в партии, я менее скучал, чем в карауле. Тут с раннего утра приходилось работать, несмотря ни на какую погоду. Целый день до самого вечера нужно было обойти все работы, задать новые, принять поконченные и лично промыть и заверить шурфы на содержание золота. Весь обзор по работам выражался более чем в десятке верст, и понятно, что такой моцион отражался на аппетите молодого желудка и я, возвратившись в зимовье, преисправно съедал целый котелок щей, тем более потому, что утром кроме чаю и ржаных сухарей закусить было нечего. Случалось, что брал с собой в карман несколько сухариков, но они приедались и не особенно поманивали. Вся беда заключалась в том, что зимний день в такой трущобе, как Бальджа, скоро кончался, и вся задача состояла уже в том, как скоротать вечер, бесконечный таежный вечер!..
Я сказал выше, что большое зимовье наше делилось на две половины и что в меньшей его части помещались штейгер Макаров, нарядчик Полуэктов и тут же ютилась в уголке моя койка, — т. е. какая же койка? — вбиты в землю две низенькие козлинки, а на них положены две колотых широких тесницы. Так как в зимовье всегда к вечеру было очень жарко, то мое помещение находилось невысоко от земли, зато койка Макарова удивляла и многих рабочих, потому что была устроена под самым потолком. Макаров ужасно любил спать в тепле, и бывало, когда залезет на свою вышку и уляжется, то нельзя было не удивляться, как мог этот человек спать в такой температуре, где можно париться веником! А между тем Макаров, весь в поту, так захрапывал и насвистывал во всю «носовую завертку», что либо мутило, либо зависть брала, когда являлась несносная бессонница.
Совсем забыл сказать, что в нашем же, меньшем отделении, проживал еще урядник Краснопёрое, который, как чертежник, делал планы местности, наносил шурфы, вел рабочую табель команде и был расходчиком припасов. Все эти три сослуживца были люди хорошие, более или менее трезвые и веселого нрава, что в тайге немалая находка и нередко душевное утешение. Только штейгер Макаров несколько посерьезнее, но и тот, случалось, так расходится, что насмеешься досыта. Стоило только суметь поджечь эту натуру, да если к тому же попотчевать рюмочкой, то откуда чего и бралось — Макаров словно перерождался и нередко со своей вышки рассказывал такие вещи, что все хохотали до слез.
При большом зимовье находился сторож, который топил помещение, приготовлял дрова, заготовлял воду (из льда), мел «на чистоту», как он выражался, и ходил за коровой, составлявшей нашу таежную роскошь и доставлявшую лакомство и нам, и многим рабочим, в виде подбелки к чаю, а иногда и стаканчика молочка!.. Однажды случилось так, что рано утром все мои сослуживцы разошлись по работам и в зимовье остались только старик да я. Но как на грех дедушко захворал «нутром»; что тут делать? Пришлось лечить походными средствами, а самому — топить зимовье, нарубить дров, приготовить воды — и все это ничего, все это я сделал скоро; но вот беда, пришлось доить коровушку, которая, не зная меня, не подпускала к себе и не давалась. Я подал ей кусочек хлеба, огладил и на всякий случай привязал кушаком к оградке. Кажется бы и ладно, но дело вышло не так: лишь подсел я с подойником, коровушка не спускала молока, переступала ногами, мотала хвостом. Постой, думаю, улажу и это; я попотчевал ее еще кусочком хлеба, и она успокоилась, только тихо помыкивала, и я, снова подсев на стульчик, стал доить, но пальцы срывались с сосков, а молоко чиркало мимо. Наконец я понял умелую сноровку и уже доканчивал занятную для меня работу, как вдруг животное почему-то осердилось, мотнуло головой, прянуло задом, повернулось ко мне и сшибло меня со стульчика; я упал на бок и ногами опрокинул подойник… Сколько было смеху, когда вечером собрались мои сослуживцы и рабочие, и я им рассказал о своей неудаче; даже дедушко хватался за больной живот и катался по своей койке.
Перейду теперь и к другой картине, так как в жизни человека нередко встречаются слезы и там, где только что раздавался гомерический хохот. Так случилось и в нашем кружке таежных тружеников. Вечером доложил мне Макаров, что в вершине пади (долине реки) в самом верхнем зимовье захворал рабочий Матафонов. Человек этот перемогался давно, но молчал, а когда уже вдруг болезнь приняла острый характер, то он слег и не было возможности вывезти его из тайги. С ним сделался потрясающий озноб, страшная головная боль и затем ужаснейший жар, так что несчастный то метался, то сильно бредил. Так как при партии не было и плюгавого фельдшера, то я порешил на том, что утром же поеду в Бальджикан и привезу с собой Михаилу, который когда-то был лекарским учеником и хоть несколько мараковал по части обыденной медицины.
Через два дня к вечеру я приехал в партию с Михайлой, но — увы! — было уже поздно, и Матафонов скончался. Его вывезли на вьючной из вершины падушки и положили сначала в большом отделении зимовья, но потом нашли это неудобным и унесли в маленькое зимовейко на Большой Бальдже, которое стояло совершенно отдельно, у ключа, и служило рабочим черной баней.
В партии ждали меня, и посланный нарочный с известием о смерти встретился мне на половине дороги. Зная, что в ближайших караулах нет ни одной церкви, а следовательно и священника, я не воротился с дороги и решил составить акт о смерти на месте и предать тело земле, как это обыкновенно и делается при потере людей в таежных экскурсиях. Товарищи отпоют, как умеют, и похоронят на месте. Что делать? Другого исхода нет, и, следовательно, надо мириться с этим положением, а затем уже, выехав «в руськое место», т. е. в селения, где есть церковь, отслужить заупокойную литию и помянуть усопшего.
С нами ехал еще штейгер Тетерин, который только что прибыл из отдельной партии по р. Ашиньге и просился съездить со мной на Бальджу, чтоб посмотреть работы на этой речке, где он первый открыл присутствие золота. Приехав благополучно в партию, мы нашли всех людей на местах, но убитых сожалением о потере товарища. Вечером в большое зимовье собралось много рабочих, чтоб «наутро» проститься с покойником и предать тело земле. Неподалеку от бани, на горочке, уже была выкопана могила, которая и ждала первую жертву из бальджиканских пришельцев. В зимовье стало тесновато, и потому многие рабочие сидели на воздухе и варили в принесенных с собою котелках таежный ужин.