От Бульбутенко непросто отвязаться, приходится Счастливчику стрелять. Они набирают столько звериных туш, что никакому другому боту не взять. Старшина с Рассказчиком разделывают туши, а Счастливчик, отстреляв, сидит на льдине, не прикасаясь к ножу: «Меня тошнит от этого». Но и здесь он вынужден уступить, он берет нож и «создается ощущение, что он не разделывает, а раздевает тюленя, не причиняя ему боли, вернее, раздевается сам тюлень, а Счастливчик только помогает ему». Счастливчик, не доставляющий зверю боли, сам испытывает боль, что стреляет зверей. Гений в этом деле, он ищет, как устранить такое противоречие, и не может найти. Отсюда вся его смута, а Рассказчик в восторге, как здорово они поработали: «А нам денежки, верно, старшина? - сказал я Бульбутенко. - Так мы и до него дотянемся, если там плавает кто… - Я вытер о шкуру нож и показал на солнце».
Рассказчик невыносим Счастливчику своим крохоборством. Этот Рассказчик, думая, что он моряк, на самом деле думает неправильно. Разве он не понимает, что дни его сочтены? Не сегодня, так завтра любой кусок льдины проломит ему башку. В чем причина такой недальновидности? Счастливчик приходит к выводу, что во всем виновата жена Рассказчика, Шурка, которая не сходит у того с языка. Наступая Рассказчику на эту «ахиллесову пяту», Счастливчик получает отпор: «Он охнул и повалился на лед, он даже в лице изменился, так ему стало не по себе. Это только с виду я такой худой и неразвитый, а вообще я верткий, как вьюн, и в драке поднаторел - Шурка знает, как я ее ухажеров отваживал». Рассказчика можно понять: для него эта Шурка, что ему изменяет и не хочет от него рожать, - единственная нить человеческая. Ну, а Счастливчик, такой здоровый, чего он смолчал? Да Счастливчик и не дрался никогда! И в таком положении, что привык терпеть любые издевательства. Один только раз, после вылетевшего подсова, когда Рассказчик, опытный моряк, увернув бот от громадной льдины, ликует, что он всех спас, сломав двигатель, - Счастливчик, вспылив, что ему надо двигатель чинить, слегка прикасается к Рассказчику, и тот делает шаг за борт: «Я за это время выкрутил штаны и портянки, вылил из сапог воду - она была совсем теплая, так я ее нагрел ногами, аж жалко было выливать…» Не сладко, конечно, сидеть мокрым, когда солнце почти угасло и подул хороший ветерок! Бот неуправляем, Счастливчик опять дурака валяет, ветер несет их в сторону от шхуны. А тут, как из воды выросли, неслышно подошли, окружив их и став, как высотные здания, северные айсберги - ропаки. Всю связь перекрыли; если ветер подует иначе и сдвинет ропаки, то боту труба. Другого выхода нет, как сбрасывать шкуры, которые с таким трудом добыли, и уходить на веслах. Забираться поглубже в лед, а там, обминув ропаки, дать свои ориентиры шхуне. Весь день насмарку! «Мне так стало тошно, что, кажется, на свет божий не глядел бы…» Счастливчик жалеет в Рассказчике эту слабую человеческую сущность. Снимает с себя свитер, оставшись в телогрейке, и бросает ему: «Надень, старикашка, а то засинеешь!» - «Свитерок был добротный, крупной вязки. Я взял его». Ну, если Рассказчик взял, то уже не отдаст. Вдруг спокойный Бульбутенко аж затрясся: «А ну верни ему свитер обратно!…» Ведь свитер Счастливчика мечен несчастьем, как и всякая вещь. Не подозревая об этом, Рассказчик свитер не отдает.
Пропускаю многие моменты, которые уже проливают на Счастливчика свет, поскольку Рассказчик их все равно не сможет заметить. Только когда на них натыкаются зверобои с других ботов и шкуры спасены, тогда успокоенный Рассказчик начинает догадываться, в какое положение попал Счастливчик: его намечают продать на стоянке в Холмске безобразной подметальщице мусора. Выгодность этой сделки объясняют зверобои один другому, как будто Счастливчик их раб… Наконец до Рассказчика нечто доходит, и он, решив было до этого не отдавать Счастливчику свитер, круто меняет свое решение: «А свитерок надо ему отдать, утопить, выбросить к чертям собачьим!» - то есть Рассказчик теперь будет со всеми заодно. Мне это слышать горько, я отворачиваюсь от них, чтоб дописать от себя еще одну строку: «А потом господь Бог врубил ночное освещение, и глупые бакланы потянулись к своим гнездам»…
Боюсь, уже заобъяснил «Счастливчика», пытаясь уследить за своей пробегающей рукой, которой водила моя Герцогиня… Рассказ развивался сам по себе, а я лишь на минутку его оставлял. Выбегал, как сумасшедший, во двор покурить и, куря, сгорал от нетерпения вернуться к столу. Прибегал, обмакивал ручку в чернила (я пишу только черными чернилами на плотной белой бумаге) и покрывал листы даже не буквами, а лишь подобием их: одни линии волнистые, где там какое слово? - и не успевал никак: слова обгоняли, какое-то извержение слов, целых фраз… Слова, нужные предельно, я доставал из бутылочки с чернилами. Доставал сверх необходимого; они не удерживались на кончике пера, разлетались, роились по комнате. Боясь их потерять, пытался записывать на черновых листочках, метя условным знаком; уже относился, как скупердяй, к каждому клочку, но этим лишь задерживал себя, - и так терял время на перекурах! Скорость письма, стремительно нарастая, уже исчерпывала пространство рассказа; проступило вдали, вырисовываясь, как на лакмусовой бумаге, окончание, покрываясь чудодейственным пеплом безвременно сгорающих слов, вел перо лишь по очертанию их, потянуло запашком: вдохновение агонизировало - господи, как успеть! - и все оборвалось внезапно на середине листа…
“Счастливчик”, я тебя написал!…
Написав «Счастливчика», я совершил личный подвиг. Сумел создать, избежав заимствований, свой первый самостоятельный и лучший рассказ. Более того: открыл героя, который стал мне, как ровня. Или мне было лучше? У Счастливчика отняли бот, а у меня перо, и я сделался таким же пропащим и беззащитным, как и он. А разве меня не спасали такие же диковинные случайности? Как я спасся в ночном океане, в сотнях миль от острова Пасхи, где все кишело от акул? Когда мы еще днем красили на ходу борт, вися на подвесках у самой воды, акулы, высовываясь, чуть не хватали нас за пятки. Ночью же их было не меньше, и ни одна акула меня не тронула… Может быть, что уже успел написать рассказ «Счастливчик»?
Критик Олег Михайлов, видя в «Счастливчике» модель всей книги, улавливает и особенность моего почерка: «постепенная, как бы силой одних событий, переоценка того, что, на первый взгляд, является недвусмысленным, ясным». Василь Быков, на которого еще буду ссылаться, тоже отдает дань этому рассказу: «Характеры Ваших героев вылеплены настолько выпукло, что можно только позавидовать. У Вас великолепное чувство образа. И есть еще что-то у Вас, что-то неуловимое в ритмике или в философии, что всегда отличает настоящий талант».