Руссо помогли положить Жильбера, все еще не пришедшего в чувство, на стол.
И только теперь Руссо внимательней присмотрелся к тому, у кого просил помощи. То был молодой человек примерно того же возраста, что Жильбер, но ничто в нем не свидетельствовало о молодости. Лицо у него было желтоватое и увядшее, как у старика, дряблые веки прикрывали змеиные глаза, рот искривлен, словно у эпилептика во время припадка.
Окруженный ампутированными руками и ногами, он стоял в рубашке с закатанными до локтей рукавами, с руками, залитыми кровью, и был скорее похож на палача, с удовольствием исполняющего свое ремесло, нежели на врача, вершащего святой и скорбный труд.
И все-таки имя Руссо имело над ним такую власть, что он отрешился от присущей ему грубости, бережно расстегнул Жильберу рукав, перетянул руку полотняным бинтом и надрезал вену.
Сперва появилось несколько капель кровь, но через несколько секунд она полилась струей.
— Все, он спасен, но его придется лечить: у него очень сильно помята грудь, — сказал хирург.
— Сударь, мне остается только поблагодарить вас, — обратился к нему Руссо, — и воздать вам хвалу, но не за то, что вы делаете исключение для бедняков, а за вашу приверженность им. Все люди — братья!
— Даже дворяне, аристократы и богачи? — спросил молодой врач, и глаза его зловеще блеснули под тяжелыми веками.
— Даже дворяне, аристократы и богачи, когда они страдают, — подтвердил Руссо.
— Прошу простить, сударь, — ответил ему хирург, — но я родился в Будри близ Невшателя, я, как и вы, швейцарец и потому в некоторой мере демократ.
— Вы — мой земляк? — воскликнул Руссо. — Швейцарец? Сударь, скажите, пожалуйста, ваше имя.
— Это безвестное имя, имя человека, который посвятил свою жизнь тому, чтобы учиться, в ожидании, когда он сможет, подобно вам, посвятить ее счастью человечества. Меня зовут Жан Поль Марат.
— Благодарю вас, господин Марат, — сказал Руссо. — Только, просвещая народ относительно его прав, не побуждайте его к мести, ибо, если он однажды начнет мстить, вы сами, быть может, придете в ужас от его жестокости.
На губах Марата мелькнула мрачная улыбка.
— О, если бы этот день наступил при моей жизни, — мечтательно протянул он, — если бы мне посчастливилось увидеть этот день.
Руссо слышал эти слова и, напуганный интонацией, с какой они были произнесены, как пугается путник, до которого донеслось отдаленное ворчание надвигающейся грозы, подхватил Жильбера на руки и попытался унести его.
— Двух добровольцев, чтобы помочь господину Руссо! — крикнул хирург. — Двух людей из народа!
— Я! Я! — отозвалось с десяток голосов.
Руссо осталось только выбрать; он ткнул пальцем в двух дюжих носильщиков, и они взяли у него Жильбера.
Прежде чем уйти, Руссо подошел к Филиппу.
— Возьмите, сударь, мой фонарь, — сказал он, — мне он больше не нужен.
— Спасибо, — поблагодарил Филипп.
Он взял фонарь и опять отправился на поиски, а Руссо пошел к себе на улицу Платриер.
— Несчастный юноша! — прошептал Руссо, оглянувшись и видя, как Филипп исчез среди тесных улочек.
И он продолжал свой путь, время от времени вздрагивая: он слышал разносящийся над поверженной в скорбь площадью резкий голос хирурга, кричавшего:
— Людей из народа! Только людей из народа! Горе дворянам, богачам и аристократам!
Среди тысяч и тысяч следовавших друг за другом катастроф г-ну де Таверне чудом удалось избежать всех опасностей.
Не имея возможности оказать сопротивление силе, сметавшей все на своем пути, он проявил спокойствие и ловкость и сумел удержаться в центре толпы, которая неслась к улице Мадлен.
Эта толпа, сминая, давя о парапеты площади, об углы Хранилища мебели тех, кто оказался сбоку, оставляя по краям длинные цепи раненых и убитых, все-таки смогла унести ноги, но, правда, изрядно поредев, так как повезло только тем, кто находился в самой ее середине.
Едва вырвавшись на бульвар, мужчины и женщины разбежались во все стороны, оглашая воздух криками.
Таким вот образом г-н де Таверне, как и все окружающие его, сразу оказался вне опасности.
В то, что мы сейчас скажем, было бы трудно поверить, если бы раньше мы не описали, и притом со всей откровенностью, характер барона; так вот, в продолжение всего этого жуткого бегства г-н де Таверне, прости его Бог, думал только о себе.
Не обладая могучим сложением, барон был человеком действия, а в минуты опасности для жизни такие натуры всегда следуют на практике изречению Цезаря: «Age quod agis»[167].
Нет, мы вовсе не намерены сказать, будто г-н де Таверне был эгоист, а ограничимся лишь утверждением, что он был сосредоточен на себе.
И вот, едва очутившись на бульваре, едва обретя возможность двигаться по своей воле, едва исчезла угроза его жизни, едва почувствовав себя в безопасности, барон не смог удержаться от громкого радостного возгласа, за которым последовал второй.
Но этот второй возглас, хотя и прозвучал тише первого, был криком отчаяния:
— Дочь моя! Дочь моя!
Бессильно опустив руки, г-н де Таверне замер на месте с застывшим безжизненным взором; он перебирал в памяти все подробности расставания с дочерью.
— Несчастный отец! — послышались сочувственные восклицания нескольких женщин.
Вокруг барона мигом образовался кружок людей, готовых пособолезновать ему, но главным образом намеревавшихся расспросить об обстоятельствах утраты.
Г-н де Таверне никогда не испытывал любви к народу. Ему было как-то не по себе посреди этого круга сочувствующих, поэтому он предпринял усилие, чтобы вырваться из него, вырвался и, надо сказать к его чести, сделал несколько шагов по направлению к площади.
На эти несколько шагов его подвигнуло неосознанное чувство родительской любви, которая никогда вполне не угасает в человеческом сердце. Но в тот же миг на помощь барону пришел здравый смысл, и он остановился.
Проследим, если угодно, ход его мыслей.
Во-первых, на площадь Людовика XV невозможно было пройти. Там шло столпотворение, человекоубийство, потоки людей вырвались на площадь, и пробовать пробиться сквозь них было бы столь же нелепо, как пытаться подняться вплавь по Шафхаузенскому водопаду на Рейне.
Во-вторых, даже если десница Господня поместит его вновь в толпу, как отыскать там одну женщину среди ста тысяч? Как снова избегнуть нелепой смерти, от которой удалось спастись буквально чудом?
И наконец, в нем зажглась надежда, этот слабый отсвет, что золотит края даже самой темной ночи.