Диана посмотрела на меня, выгнув тонкую бровь, кажущуюся в подступающих издали сумерках почти прозрачной. На небе никакого месяца не было, если бы и была луна, она была бы почти полной, пусть уже убывающей. И день убывал, превращаясь во что-то мертвенное, если вглядеться сквозь его истончающуюся бледность.
Бледность светится гладким черепом,
— продолжил я, -
Мед — в дыхании однозначности.
Глаза Дианы расширились, но она по-прежнему ничего не спрашивала. А то, что я нес… Я никогда этого не придумывал, по крайней мере, не в таких словах. И нигде не слышал. И не читал. И в то же время, слова, которые могли прозвучать здесь и сейчас, подбирались именно здесь и сейчас, сплетая словесную форму призраку, у которого она уже когда-то была, но превратилась в какие-то абстрактные образы, снова оживающие, строка за строкой.
Сад печалью окутан сладостной,
Грез несбыточных слышно пение.
Отчего тишиною радостной
К нам приходит мысль о забвении?
Эта радость — страшна, пронзительна,
Будто гибель сама невестится.
И с овчинку нам Вечность кажется.
И зовет красота — повеситься!
Я криво усмехнулся. Последняя строчка была насмешкой, как, в сущности, и все эти строчки, но насмешкой только наполовину.
— Какая гнусность, — с чувством произнесла Диана.
— Это не мое, — сказал я, и с удивлением, каждой клеточкой почувствовал, что солгал. Вопрос стоял не в том, мое это было, или не мое, а где, когда и который именно «я» это когда-то придумал. Ни в одном из своих прошлых я этого не помнил.
— А по-моему, очень даже ничего, — задумчиво кивнула головой Изабелла, опираясь на руку укоризненно глядящего Рауля и крутя в пальцах белую розу. — В этом есть свой смысл.
— Ты слышала? — удивился я. Мне показалось, я говорил тихо.
— Да, кажется, когда-то я это уже слышала, — довольно загадочно откликнулась Изабелла и вздохнула. — Даже не хочется заходить в дом. Но неизбежного это не оттянет.
Я пристально посмотрел на дом.
— В нем нет ничего страшного. И львы не злые.
— Нет, — меланхолично сказал Рауль. — Но это будет значить, что мы окончательно и фатально прибыли на место действия.
— Городские ворота не только позади, но уже должны быть заперты, — негромко и зловеще напомнила Диана, — на ночь.
Мы как по команде покосились на Огюста, которому что-то негромко говорил Готье, зачем-то рассеянно помахивая отцепленным тяжелым кинжалом в ножнах. Отец немного поодаль выслушивал доклады старших слуг и отдавал им какие-то распоряжения. Входить под крышу никто не торопился. Отец вдруг сорвался с места и вместе с не отстающими от него Антуаном и экономом Ангерраном быстро, решительным шагом, прошел мимо нас к крыльцу. Поравнявшись с нами, он подмигнул и не сбавляя шага, без колебаний, устремился дальше.
— Ну, что ж, осталось только несколько шагов, — сказал я, поглядев ему вслед. И вскоре этих шагов не осталось.
Дом встретил одновременно прохладной спокойной тенью и теплом и живыми огоньками. Мы прошли по шахматным плитам к мраморной лестнице, где наконец разделились и, сопровождаемые слугами, разошлись по приготовленным и ждущим нас комнатам. Еще один позолоченный глобус на еще одном столе, темно-пунцовые занавеси, отблески камина и свечей, отражающиеся в серебре, плеск воды, в которую нельзя войти дважды, но она мерно и мирно плещется, чуть мерцая в удерживающих ее сосудах и, как будто, никуда не спешит, лишь лениво и нехотя рассеиваясь брызгами. А еще — она испаряется, всегда, хоть это может быть не видно. Теплая — быстрее, холодная — медленней.
Странное чувство, охватившее еще в саду или еще раньше, холодный полусон — полумечта, полукошмар, вечерние чары, от которых засыпают на века или просыпаются через триста лет или становятся стариками за одну ночь. Угасающий день догорит дотла и появятся звезды, которые тоже когда-нибудь догорят — по их меркам, так же быстро как умирают бабочки и легко, как ангелы танцуют на острие иглы.
— Вы что-то устали, сударь, — не удержавшись, с легкой тревогой сказал Мишель, бросая на меня искоса оценивающие взгляды. Глаза у Мишеля были ясные и блестящие как у сурка. И поразительно живые.
— Только это и знаешь, возвращаясь из царства мертвых, — изрек я. — Что каждый твой миг — уже невозможность, но вот она — ее можно потрогать. Но уже в следующий миг это все ничего не значит. И значит, не значило никогда.
Мишель не впервой слушал подобную поэтическую чушь, но почему-то отказался на этот раз воспринимать ее поэтической и прищурился.
— Должно быть, утреннее происшествие произвело на вас неприятное впечатление.
— Чепуха, такое то и дело случается.
— Но по дороге… — пробормотал Мишель почти себе под нос, собирая предметы, которые следовало унести, — да и если говорить, у вас уже который день сердце не на месте.
— Это который же? — спросил я мрачным подозрением, в котором было, впрочем, слишком много безразличия.
— Третий… четвертый? — предположил Мишель. И нахмурившись, посмотрел на серебряный таз с таким видом, будто только что его изваял и раздумывал, не надо ли в нем что-то поправить — с помощью не подобающего серебру долота. — Просто я вас несколько лет таким не видел.
— Но уже видел? — это было даже интересно.
Мишель кивнул и оторвал взгляд от таза.
— На войне.
— Гм.
— Вы не удивлены.
— А тебе самому, Мишель, не кажется, что войной уже пахнет?
— С чего бы это?.. — Мишель опомнился. — Прошу прощенья, но ведь все думают, что будет наоборот.
— Да, наверное так и будет. — Я снова пожал плечами.
Мишель расстроенно помотал головой.
— Значит, говорите, будет?..
— Ничего я не говорю.
Мишель понял, что заходит уже далеко, — и впрямь ведь далеко — через пару недель он может решить, что мы обо всем знали заранее. Ну и ладно. Что тогда он может подумать об Огюсте? Из него зачинщик Варфоломеевской ночи вышел бы так себе. Я вздохнул. Можно послать Мишеля к черту, и больше, похоже, ничего не остается. Я слишком расстроен и взвинчен для того, чтобы это можно было успешно скрыть. Хотя нет — я еще очень даже сдержан, раз не ношусь по потолку и не прикидываюсь курицей и ячменным зерном одновременно.
— Мишель, я просто устал и у меня паршивые предчувствия, — я сказал это почти не подумав и, кажется, попал в точку. Мишель уже почти от дверей изобразил что-то похожее на понимающую извиняющуюся улыбку и как будто сразу потерял тревожный интерес к тому, что можно обозначить таким ненадежным словом как «предчувствие».