Алина ушла к себе, не взглянув на Майера. Добрый, искренний, честный до мозга костей, восторженный, как юноша, идеалист-музыкант замер под страшным, внезапно полученным ударом.
Сначала он был оскорблен словами своей ученицы, которую горячо любил теперь как родную дочь или внучку, и любил тем более, что был сам до сих пор одинок на свете. Но затем оскорбленное чувство уступило место глубокому отчаянию. Он был раздавлен словами Алины, ее исповедью… И громовым ударом поразило его не то, что он слышал от Алины… его ударило и будто раздавило иное…
Собственное чувство полного и искреннего сознания, что Алина права! Да, права всячески!.. Вот что ужасно!..
Он – сын простого фермера. Для него – честь и слава, что его маленькое дарование из среды крестьян ввело его в среду дворянства и знати его отечества. А эта красавица аристократка чуть не королевской крови по отцу?! Разве они равны? По природе и по воле Божьей, если не по глупости людского закона, она дочь Краковского. А что же выше, справедливее, истиннее: закон людской или веление Божие? Да, она права! Лучше было бы незаконнорожденной дочери графа Краковского быть заключенной родственниками в сумасшедшем доме, жалеемой всеми, нежели странствовать и скитаться по дорогам и городишкам Германии, чтобы собирать гроши. И собирать их позорным образом, унизительно и оскорбительно… Привлекать к себе всякий сброд и выманивать деньги не за возможность себя слушать, а за возможность, за позволение на себя смотреть, жадно пожирать глазами красивое юное лицо и тело… плечи, руки и грудь, бесстыдно обнаженные при огнях нанятого балагана. И обнаженная ради приманки, ради грошей этой толпы! А кто же это все сделал? Кто опозорил девушку?! Кто торговал ею!..
Майер остался на диване в гостиной. И долго бушевала буря под его оголенным черепом, слегка прикрытым белыми, как серебро, локонами. Несколько часов кряду вздыхал, иногда будто тихо стонал старик. Затем вдруг он почувствовал себя дурно и сразу будто догадался и понял, что наступило его последнее мгновение. Он открыл глаза, простер вперед руки, будто искал опоры, будто звал на помощь!.. Но в горнице не было никого. Майер хотел позвать Алину, но язык не повиновался ему, губы только дрогнули! И мгновенно исказилось все его старческое, но красивое и благородное лицо.
Он задыхался… Взгляд его упал вдруг на скрипку, лежавшую на столе. Он поднял руки через силу и притянул к себе инструмент, сорок пять лет служивший ему верою и правдою. И этот единственный и верный друг, никогда его не оскорбивший, никогда не изменивший ему, и здесь, в эту минуту, оказался близ него.
Артист взял скрипку, прижал ее двумя руками на груди своей и невольно, бессознательно опустился и прилег на диване. И скоро он лежал уже спокойнее, с безмятежным, почти детски счастливым выражением в старых, когда-то синих и пылких, но теперь туманно-бледных глазах. Верный друг, которому он всю жизнь поверял все свои радости и горести, – инструмент будто успокоил старика. Он вздохнул свободно, глубоко, будто крепче прижал к груди этого друга, и взор его, блуждавший по стене, как-то остановился и замер в пространстве, посреди горницы…
Наутро Алина, горько проплакавшая всю ночь, стараясь всячески заглушить в подушках свои рыдания, вышла полуодетая в эту горницу и нашла старика все так же лежащим на диване со своим другом на груди. Он охватил скрипку, как мать ребенка, и прижался к ней щекой, будто лаская, будто приголубливая…
В ужасе и трепете отшатнулась Алина, убедившись, что это не он, не Майер, а нечто другое… Восторженная душа артиста была далеко от этого трупа и уж, конечно, в таком мире, где, вероятно, все так же светло и чудно, как была здесь, на земле, светла и чудна эта душа!
Алина похоронила старика и горько, искренно поплакала о нем… Ей вдруг стало жутко… Она оглянулась вокруг себя и испугалась своего одиночества. Она теперь озиралась, как пловец, спасшийся после крушения на обломке корабля, озирается кругом на безбрежное, пустынное море.
Первое время, месяца три, Алина прожила тихо, мирно, но скучала, не зная, что делать и куда деваться… Мысль о Шеле появлялась часто, но чувства к нему не было никакого! Напротив, он как будто являлся ей невольным виновником смерти старика. Из-за него отчасти произошла ведь ссора.
Не прошло полных четырех месяцев, как Алина снова… сама, по доброй воле, объявила концерт. Она убеждала себя, что делает это ради того, чтобы собрать деньги на хороший памятник старику.
И та же жизнь «бродяги-арфистки» началась снова.
Вскоре она переехала в Бремен. Здесь тотчас же появился около нее знаменитый принц Адольф. Сначала Алина была польщена его ухаживаньем за собою. Прежде чем успела красавица узнать его, понять, насколько принц пошл, глуп, но лукав и безнравствен, Алина была уже опутана, как сетью гадкого паука. Принц из дружбы взялся вести ее дела, уплачивать ее расходы, ее обстановку… Алина догадывалась, что ее редкие концерты дают меньше, нежели она тратит, и не раз замечала это принцу.
– Как вам не стыдно считать гроши! – говорил принц.
– Дело не в количестве денег, – замечала Алина.
– Я даже не знаю ничего этого… Мой поверенный получает ваши деньги и платит ваши расходы. Может быть, иногда добавляет из моих денег… Как не стыдно говорить о таких пустяках!..
Но прошло месяца два…
Принц убедил Алину переехать в Берлин на зиму и взялся заранее устроить ей приличную обстановку и даже приготовить двор и общество к достойной встрече такой талантливой артистки!
И Алина появилась в Берлине уже как знаменитость!
Но здесь вскоре ее верный друг принц изменил тактику.
Принц, давно намекавший на свою безумную любовь, готовность всем пожертвовать для Алины, вдруг признался в любви и сделал предложение… Но не руку и сердце предложил он… А только сердце!..
– Любовницей вашей я никогда не буду! – гордо отвечала Алина.
И тотчас между ними установились такие отношения, что через неделю Алина уже восклицала:
– Даже законной женой такого низкого человека я никогда не буду.
Между тем положение сироты и красавицы стало мгновенно в высшей степени затруднительно.
В этот вечер, еще до концерта, Алина была особенно раздражена. Появление принца в зале во время ее игры окончательно ее рассердило. Теперь, выйдя из экипажа, она быстро поднялась по лестнице, полуосвещенной одной свечой. За нею следом поднялся служитель, а навстречу вышла пожилая женщина, тоже со свечой в руках, и пошла перед нею через целый ряд довольно богато меблированных комнат.
Когда она дошла до последней комнаты, своего кабинета, то за нею раздался почтительный голос лакея, спрашивавшего ее: «Прикажете осветить дом?»