К дороге ускакал десяток казаков.
— Разведка или случайные, как полагаешь? — снова задал вопрос атаман, и не столько даже Власенко, сколько самому себе. — Неужели догнали?..
— Не, атаман, — подхорунжий взглянул виновато, — те, которые случаем. Мала их сила до разведки… Слышь, Григорич, вдогон бы, а?
— На наших-то конях? — гневно сощурился атаман. — Ты в своем уме? И пулемет у них. Зря людей положим.
От дороги возвратились казаки, везя поперек седел убитых. Отдали трупы на руки подбежавшим товарищам, те положили их в ряд на землю. Сняли фуражки, папахи, ждали, глядя на атамана.
Атаман обвел взглядом их мрачные и осуждающие глаза, затянул ремни на гимнастерке и, тяжело ступая, пошел к убитым. Остановился, холодно оглядел их, разные при жизни, но такие одинаковые в смерти, небритые и бесстрастные лица, застекленевшие зрачки и, отвернувшись, негромко сказал:
— Погибшим в бою — честь и память. Убитых за нашу землю, за поруганную казачью волю предать земле. Времени у нас нет, но мы не бросим своих товарищей непогребенными. Ройте братскую могилу вон там, у дороги, чтоб каждый проезжий знал: здесь лежат с миром свободные русские люди…
Атаман снова взглянул на убитых и коротко перекрестился. За ним трижды широко осенили себя крестом остальные казаки…
К вечеру, когда спала жара, вернулись разъезды, посланные атаманом на десяток верст назад и вперед по дороге. Они сообщили, что никакого движения не обнаружили. Пусто было и на тракте, и на малоприметных лесных дорогах. Атаман окончательно успокоился: значит, действительно то были случайные, может, продармейцы, может, какая власть местная.
Наконец тронулись, втянулись в узкий меж сосен коридор песчаной дороги, пахнущей горячей дневной пылью; уходили молча, оставляя на самом краю поляны, у дороги, невысокий холмик с грубым крестом и светлой дощечкой, прибитой к нему. На той дощечке чернильным карандашом атамана было написано, что здесь покоятся с миром свободные русские люди. И вое. Буквы были четкие, прямые, без всяких витков и закорючек.
7
Послегрозовое прохладное утро принесло Маше исцеление. Резкий упадок сил, сваливший ее вчера в постель, сменился жаждой какого-либо немедленного действия, напряженным ожиданием скорой перемены, быстрое приближение которой она вдруг ощутила. Вместе с вялостью мышц исчезла наконец изнуряющая боязнь услышать правду, вернее — подтверждение этой правды. Словно кончилось разом утомительное и бесполезное сидение у подушки безнадежно больного близкого человека, отвыли свое старухи-плакальщицы и снесли свежеструганый гроб на старый погост у церкви, где за семейной оградой давно почили и отец, и бабушка, и дядья — вся многочисленная когда-то родня Сивачевых.
Утро требовало дела. Маша упруго сбежала по разноголосо стонущим ступенькам со своей мансарды, мельком подумав, что все расшаталось, одряхлело и, как ни старайся, уже не поправишь; столкнулась на террасе нос к носу с матерью, имевшей вид растерянный и перепуганный.
— Машенька, — тревожно зашептала она. — Михаил-то Александрович ушел…
— Как ушел?
— Заявил, что для пользы дела должен ходить, взял палку и… откланялся. Я старалась, доказывала, как могла, что это нелепо в конце концов, и вообще… Больному нужны покой и пища. Сон. А он только рассмеялся, — Елена Алексеевна в изумлении округлила глаза, — и пошел в деревню.
— Давно? — в голосе Маши мать не уловила ни удивления, ни беспокойства — одно простое любопытство.
— Давно… Но разве ты считаешь это естественным?
— Ну конечно же, мамочка! — рассмеялась Маша, чем испугала мать еще больше. — Человек встал на ноги, значит, он должен ходить. Правильно делает. Молодец. Что же тут противоестественного?..
— Ма-а-ша! — прошептала Елена Алексеевна. — Что с тобой? Ты сегодня… ну, как бы сказать… на себя самое не похожа. Я рада, дитя мое, что ты улыбаешься… даже смеешься, но что-то меня в тебе очень тревожит. Очень!
— Ах, мамочка, не обращай внимания. Жить-то ведь все равно надо… Дай-ка мне лучше пожевать чего-нибудь, и я побегу за ним. Есть хочется — спасу нет!
Елена Алексеевна как-то сникла, и в ее опущенной голове, безвольно порыхлевшей фигуре, слабо шаркающей походке Маша вдруг отчетливо увидела старость. Тяжелую, неотвратимую беду во всей ее безысходности.
— Мамочка… — вырвалось у Маши, но мать, не слыша, уходила в глубь коридора, будто засасывала ее туда плотная темнота.
Солнечный свет, упавший в комнату Сибирцева через открытую дверь террасы, лежал на полу ярко-желтым ромбом, трепеща и подрагивая робкими тенями листьев. И было в нем столько живого и ласкового, что Машина тревога рассеялась, разве лишь на самом донышке души оставалась еще тихая грусть.
А короткое время спустя, растормошив и зацеловав мать в скорбно слезящиеся глаза, Маша бежала через сад, подныривая под влажные еще ветки и на ходу откусывая от горбушки хлеба.
Усадьба Сивачевых стояла на отшибе, там, где пыльная дорога, широко раздвинув порядки домов, скатывалась под уклон к Утице — извилистой и юркой речонке, вьющейся в зарослях горбатых ив, черной ольхи и крапивы. Барский сад подступал к самой воде и, высасывая влагу, собирался, видно, до осенних дождей сохранять зелень. Он вообще казался оазисом среди рано усохшей по весенней жаре мишаринской растительности. Одиноко торчали во дворах ржавые тополя и липы, серой щетиной затягивали усадьбы низкорослые конопляники.
Поднимаясь на взлобок, Маша услыхала ритмичные, глуховатые удары по железу, доносившиеся от дальних домов, откуда-то, видимо, из-за церкви, высокий шатер которой указательным перстом упирался в белесое небо. Подумав, Маша решила, что искать Сибирцева надо, по всей вероятности, там, где люди, и пошла, определяясь по железному стуку, загребая старенькими башмаками прохладный утренний песок.
Так добралась она до обширной, почти квадратной площади, одну сторону которой замыкала солидная, красного кирпича церковная ограда с массивными коваными воротами, а с противоположной стороны протянулся двухэтажный парфеновский дом. Нижний его этаж представлял собой лабаз, сложенный из беленного известкой кирпича, а верхний — жилой — был деревянный, крашенный зеленым, и вдоль него по фасаду тянулась галерея с пузатыми столбиками и балюстрадкой. На галерею вела широкая лестница. Здесь теперь размещался сельсовет, и потому с конька крыши свисал линялый флаг. Был Парфенов прасолом, торговал скотом и хлебом, как отец и дед его, но ушел с белыми, и с тех пор не слышали о нем в Мишарине.
Маша оглядела пустынную площадь, кое-где вымощенную булыжником, но никого не обнаружила. Железный стук между тем стал громче, можно было различить даже голоса споривших мужиков. Обойдя площадь, Маша наконец увидела в глубине узкой улочки, сбегавшей к оврагу за церковным кладбищем, небольшую группу людей, собравшихся возле сруба старого колодца. “Наверно, Михаил Александрович там”, — решила она.