Да, это очень дагестанская книга. Все сродства ее направлены к тому, чтобы ответить на вопросы, которые поставил перед собой даже не автор, о история Дагестана, точнее — историческая судьба народа: что есть народ Дагестана, что было сутью вековой его борьбы я в какой мере революция изменила его судьбу? Чтобы ответить на эти вопросы, автор призывает Историю, Память и Живых Свидетелей Народа. Среди Живых — отец писателя Гамзат Цадаса, поэт, философ, революционер. Автор говорит с ним на протяжении всей книги — отец для него живой, не может быть не живым. Итак, История, Память и Живые Свидетели. Следовательно, это дагестанская книга по своей сути. В такой мере дагестанская, что иногда мне кажется: она была написана самим народом Дагестана, а Гамзатов первооткрыл ее для нас. Да, именно самим народом, потому что в мудрой сути этой книги; в самой ее архитектуре, как она видна нашему уму и глазу, в совершенстве материала есть нечто такое, что писатель при всей его талантливости не может соорудить сам, если рядом с ним нет народа.
Народы Северного Кавказа обрели письменность только в нашем веке. Но у народа было устное творчество. И народ, великой книгой которого была его память, достиг необыкновенного, совершенствуя то, что он собрал в книге своей памяти.
В знаменитом определении Горького, назвавшего Сулеймана Стальского Гомером двадцатого века, есть нечто такое, что прямо, а не иносказательно относится к Гомеру, если отождествлять с ним литературу древних эллинов. Ну, известно, например, что академик Д. Н. Анучин, наш выдающийся этнограф и археолог, изучая природу классических сюжетов, устанавливал родство горских и античных сюжетов. Эта же мысль, но еще более конкретно была выражена академиком В. Ф. Миллером, знатоком кавказского фольклора. Он считал, что некоторые сюжеты своего эпоса древние греки, вероятно, восприняли у народов Кавказа, по мнению ученого — у грузин и дагестанцев.
Древнегреческие сюжеты и устное творчество кавказских народов, — наверно, эта тема ждет своего исследователя. Впрочем, в этой работе речь должна пойти не только о сюжетах, но и о жанровых особенностях произведений, обо всем том, что свойственно их форме. Тут, в дагестанском фольклоре есть нечто такое, что способно соперничать и с созданием древних эллинов. Вот это совершенство формы, скажу больше, не всегда свойственное устному творчеству, говорит о том, что мы имеем дело с литературой, хотя и бесписьменной, но по-своему многоопытной и зрелой. Чем-то это напоминает мне совершенные линии храмов, руины которых до сих пор хранят горы Северного Кавказа, точно говоря каждому, кто их видит: вы об этом знаете мало, а возможно, и ничего не знаете, но здесь была цивилизация...
Следовательно, не одно только воображение подсказало мысль: эту книгу написал народ, а Гамзатов ее первооткрыл. Но мы-то знаем, что написал книгу Расул Гамзатов, поэт, подобно отцу своему, и революционер, тоже подобно отцу своему. Последнее — принципиально. Среди сокровищ, переданных отцом сыну, было одно, которому поистине цены нет: понимание, что счастье Дагестана неразрывно связано с Октябрем. Гамзат Цадаса, поэт и мыслитель, не просто хорошо понимал эту истину, он утвердил ее своей жизнью: Советский Дагестан и его, Гамзата Цадаса, детище. Допускаю, что не ошибусь, если скажу, что крылатое нынче «Мой Дагестан» сын впервые услышал от отца, услышал, чтобы затвердить навечно: «Мой Дагестан, мой...» Где-то здесь корни гражданского начала, которое лежит в первооснове этой книги. И где-то здесь главный ответ на вопрос: что есть народ Дагестана сегодня? Все, что народ копил столетиями, что было его жизненным опытом и нравственным богатством, обрело невиданную силу с революцией.
В самом названии «Мой Дагестан» есть и мера ответственности, и мера готовности, а может быть, решимости воинственной. Великолепно это дано у Гамзатова, как его зарубежные тропы вдруг перекрещиваются с тропами тех, кто некогда ушел из Дагестана. Есть в этих диалогах Гамзатова с недругами нечто от поединка на кинжалах. Наверно, исход поединка определен умом и храбрым умением, но в не меньшей степени сознанием правоты, да еще и тем, что за спиной у тебя Дагестан, твой Дагестан, а следовательно, твоя колыбель и твоя совесть, отечество твое...
В поездке по Германии с нами была Патимат Гамзатова, жена и друг поэта, — это придавало свой колорит этой поездке. Что-то было в ее облике истинно кавказское, негасимо молодое и вместе с тем древнее, церемонно-гордое. Да будет мне разрешено так сказать: перед нами была знающая себе цену горянка.
Кавказская статистика свидетельствует: здесь не было более угнетенного существа, чем горянка. Горянка поняла Октябрь так: освобождение должно прийти с образованием. И верно поняла. Среди тех, кто сегодня имеет на Северном Кавказе высшее образование, горянок больше, чем мужчин-горцев. В кавказской статистике сегодня много удивительных цифр — вот эта едва ли не самая удивительная.
Патимат — горянка, в какой-то мере типичная для тех горянок, чья образованность, больше того, интеллект являются украшением современной кавказской жизни.
Но к этому мы еще будем иметь возможность вернуться.
Что-то было в ее облике от тех ее далеких предтеч и прародительниц, когда во главе рода на Кавказе стояла женщина, храбрая воительница, сильный и добрый человек. Признаюсь, что мы, спутники Гамзатова, но очень-то умели скрыть одобрение, когда Расул одарял нас очередной шуткой, но Патимат была много строже нас — не просто было получить се похвалу. Когда аудитория вдруг взрывалась от смеха, Патимат, казалось, оставалась безучастной. Трудно допустить, чтобы шутка не трогала ее. Очевидно, она это уже слышала. Но, быть может, он имел право па повторение?
Патимат — первый человек, которому читаются все стихи Гамзатова. Сам поэт, таким образом, избрал ее своим судьей. И сам сделал строгим судьей, быть может самым строгим из тех, какие у него были, а мы знаем, что у него были строгие судьи. Поведение Патимат лишь приоткрывает нам край завесы над тем, чего мы не знаем. Долгие вечера, быть может зимние вечера, в махачкалинском доме Гамзатовых. И радость первого чтения. Радость? Наверно, не всегда радость, даже чаще печаль, чем радость, — удача рождается в муках... Но тут есть смысл остановиться. Дальше идти опасно — материя слишком заповедна. Но главное несомненно: помощь друга постоянна и бесценна. И это начинаешь понимать, когда Патимат нет рядом. Все ловишь себя на мысли: а что сказала бы Патимат?
Наверно, Патимат — это как бы часть того большого, что зовется Гамзатовым, продолжение этого большого, его значительная ветвь. Но Патимат еще и нечто независимое, суверенное. То, что зовется миром дагестанского искусства, миром, способным вызвать к жизни светоносную чистоту красок, отвердевших в дагестанских эмалях, и несравненную синеву кованого серебра, в какой-то мере отождествляется с Патимат Гамзатовой. На правах директора музея народного умения она хранитель сокровищ дагестанского искусства и его полномочный представитель, посол. Я не оговорился — посол. По крайней мере, она стояла во главе своеобразных дагестанских посольств, направляющихся в Италию и Болгарию, чтобы показать миру, что есть талант и умение страны гор.
Но как ни важно все это, а мысль Патимат обращена в глубь того, что есть дагестанская мастерская, какими видят себя и свое несравненное искусство художники страны гор завтра. Тут одна проблема увлекательнее другой: преемственность мастерства, манера, как она подсказана работами старых и новых мастеров, взаимовлияние и, пожалуй, взаимопроникновение, если иметь в виду работы мастеров, живущих по одну и другую сторону Кавказского хребта, — грузинские чеканщики, армянские мастера керамики, азербайджанские и армянские ковроделы. Так или иначе, а в семье Гамзатовых поэзия всего лишь одна из муз, которые этой семьей правят.
— Что ни говори, а я доктор патиматических наук, — говорит Гамзатов, и Патимат удостаивает его улыбкой.
Во время прогулки по Лейпцигу — домик Баха, собор, ратуша, лейпцигские площади — я спросил Патимат, что она думает о Гамзате Цадаса и как, на ее взгляд, преломилось его влияние в поэзии Расула. Патимат сказала, что сатирическое начало было в самом характере Цадаса, он, быть может, и хотел, но не мог быть иным. Впрочем, он понимал, что слово, исполненное смеха, может сдвинуть горы, и вряд ли у него была необходимость быть иным. Он понимал, что такое для сатирика самоирония, и отлично владел этим искусством. Опираясь на искусство самоиронии, он сообщал своим сатирическим ударам силу, какую они, быть может, в ином случае могли и не иметь.
Беседуя, мы с Патимат дошли до площади, на которой благодарный Лейпциг, понимающий толк не только в товарообмене, но и в любви, воздвиг памятник Гёте и его возлюбленной Христиане Вульпиус. Этот единственный в своем роде памятник был тем более неожидан в центре Лейпцига, давно ставшего столицей немецкой коммерции, в двух шагах от ярмарочного павильона, правда, павильона книжного, но все-таки ярмарочного. Самое интересное, что этот памятник поэту и его возлюбленной не обнаруживал привилегии Гёте: на гранях памятника портреты заключены в одинаковые медальоны, точно подчеркивая равный вклад в то, что есть великий поэт, паритетность, как сказали бы дипломаты.