Окончив работу, он подошел ко мне и громко сказал:
— Через полгода, мой любезнейший, эта тюрьма будет перестроена и будет гораздо лучше.
Жест его как будто досказал: жаль только, что вам это ни к чему!
Он чуть не улыбнулся. Я ждал от него игривой шуточки, в роде тех, какие отпускают молодой женщине по возвращении ее из-под венца.
Мой жандарм, старый инвалид с шевронами, отвечал за меня.
— Сударь, — сказал он, — не годился так громко говорит в комнате покойника.
Архитектор ушел. Я стоял как один из камней, которые он мерял.
XXXII.
После того со мной случилось смешное приключение.
Старого доброго жандарма сменили, и я, неблагодарный, даже не пожал ему руки. Вместо него пришел другой, с приплюснутым лбом, воловьими глазами и тупым выражением лица.
Впрочем, я не обратил на него особенного внимания. Я сел спиной к дверям, у стола, поглаживая лоб рукою, чтобы освежиться. Мысли мои путались.
Кто-то легко тронул меня за плечо, я поднял голову. Это был новый жандарм, оставленный в моей комнате.
Вот что, сколько могу припомнить, он сказал мне:
— Решенный, доброе у вас сердце?
— Нет, — отвечал я.
Мой резкий ответ кажется его смутил; однако же он продолжал нерешительно:
— Нельзя же быть злым ради удовольствия.
— Почему бы и нет? — возразил я. — Если вы только это хотели сказать мне, то можете меня оставить. Вы к чему меня об этом спросили?
— Виноват, — отвечал он. — Всего два слова. Вот в чем дело: хотите ли осчастливить бедного человека? Вам это равно ничего не будем стоить… Неужели вы не решитесь?
Я пожал плечами.
— Да что вы, из сумашедшего дома что ли? Странную вы выбрали урну, чтобы вынуть счастливый жребий. Как и кого я могу осчастливить?
Он понизил голос и с таинственным видом, плохо ладившим с его идиотской физиономией, сказал:
— Да, решенный, да, счастие! благополучие! И все это вы можете сделать. Я, изволите видеть, бедный жандарм. Служба тяжелая, жалованьице легонькое, у меня собственная, лошадь и это мое разоренье. Я и вздумал взять билеты в лотерею… надо же чем-нибудь промышлять! До сих пор, сколько ни брал билетов — все пустышки. Ищу, ищу таких, чтобы наверняка выиграть, и все верчусь вокруг да около. Беру, например, нумер 76, а 77 выигрывает. Переменяю, — и все мало толку… Позвольте, я сейчас доскажу: — кажется, что, извините… сегодня вас решат. Казненные, говорят, знают наверное выигрышные нумера. Не будете ли столь добры, обещайте мне пожаловать ко мне завтра вечером… вам это ничего не значит, и скажите три верные нумера. Будьте спокойны, я покойников не боюсь. А вот мой и адрес. Попенкурские казармы, лестница A, № 26, в глубине коридора. Ведь вы узнаете меня, не правда ли? Если угодно, пожалуйте, даже сегодня вечером.
Я бы не ответил этому олуху, если бы внезапная безумная надежда не промелькнула у меня в голове. В моем отчаянном положении человек воображает, что может волоском перерубить цепь.
— Слушай, — сказал я, притворяясь, насколько это возможно готовящемуся к смерти, — действительно, я могу сделать тебя богаче короля, дать тебе миллионы, но только с условием.
Он вытаращил глаза.
— С каким? Все, что вам угодно.
— Вместо трех верных нумеров, я тебе скажу четыре. Поменяйся со мною одеждой.
— Только-то! — вскричал он, отстегивая крючки у мундира.
Я встал со стула. Я следил за его движениями с замирающим сердцем, я уже мечтал, как дверь отворится переде мною, одетым в жандармский мундир, как я выйду на улицу, на площадь и оставлю за собой палату правосудия.
Но жандарм сказал решительно:
— Да не затем ли вы хотите вырядиться, чтоб бежать?
Я понял, что все пропало. Однако же я отважился на последнюю, бесполезную попытку.
— Да, бежать! — сказал я, — но ты будешь…
Он меня прервал.
— Нет, нет? Видишь, какие вы ловкие! А как же мои нумера? Чтобы я узнал их, вам надобно умереть!
XXXIII.
Я закрыл глаза и еще зажал их руками, стараясь не забыть о настоящем, припоминая минувшее. Когда я мечтаю, в воображении моем являются воспоминания детства и юности, тихие, спокойные, улыбающиеся — как цветущие острова на мрачном море мыслей, бушующих в моей голове.
Вижу себя ребенком, свежим, румяным. С криком бегаю я с братьями по большой аллее запущенного сада, в котором протекли первые годы детства, сада, принадлежавшего прежде женскому монастырю. Через забор виден мрачный свинцовый купол Виль де-Грас.
Через четыре года, я опять в саду, все еще ребенок, но уже мечтатель и страстный. В уединенном саду кроме молоденькая девушка.
Черноглазая испаночка, с длинными черными волосами, с золотистой загорелой кожей, яркими красными устами, румяными щечками; четырнадцатилетняя андалузянка, Пепа.
Наши матери пустили нас побегать вместе — а мы гуляем.
Нам велели играть, а мы разговариваем: оба одного возраста, но не одного пола.
Однако же год назад мы бегали, боролись. Я отнимал у Пепиты яблоки; бил ее за птичье гнездо, и говорил: ништо тебе! И мы оба шли жаловаться друг на дружку, и матери наши вслух нас бранили, а втихомолку ласкали.
Теперь она идет со мною под руку, и я доволен судьбой и вместе смущен. Мы идем тихо, разговариваем шепотом. Она уронила платок, я поднял, и наши руки задрожали, когда встретились. Она говорит мне о птичках, о ясной звездочке, которая брильянтом играет на багряном западе, сквозь ветви деревьев или о своих пансионских подругах, платьях, лентах. Мы говорим о вещах невинных, а между тем краснеем. В девочке пробуждается девушка.
В тот вечер, это было летом, мы стояли в глубине сада, под каштанами. После долгого молчания, она вдруг выдернула свою ручку из-под моей руки и сказала: «Побегаем!»
Я как теперь ее вижу: вся в черном, в трауре по своей бабушке. Ей пришла в голову ребяческая мысль. Пепита опять стала Пепой: «Побегаем!»
И побежала, изгибая свой стан, тонкий, как перехват на туловище пчелки, быстро перебирая ножками, которые замелькали из-под платья. Я погнался за ней… Ветер по временам закидывал ее пелеринку, и я видел смуглую, свежую спину.
Я был вне себя; я догнал ее у старого колодца; по праву победителя схватил ее за талью и посадил на дерновую скамью; она не сопротивлялась. Она тяжело дышала и смеялась. Я, молча, посматривал на ее черные глаза, светившиеся из-под длинных ресниц.
— Садитесь, — сказала она, — еще светло, мы можем почитать. Книга с вами?
Со мной был второй «Путешествия Спаланцани». Я открыл наудачу, придвинулся к ней, она прислонилась плечом к моему плечу, и мы оба тихо стали читать одну и ту же страницу. Каждый раз она дожидалась меня, чтобы перекинуть листок. Мой ум не поспевал за ней. «Кончили?» — спрашивала она, когда я только что начинал.
Однако наши головы касались одна другой, волосы смешивались; мал-помалу дыханья наши сблизились, а там — и уста!
Когда мы вздумали опять приняться за чтение, небо уже было усыпано звездами.
— Ах, мамаша! — сказала она, когда мы пришли домой, — если б ты только знала, как мы бегали!
Я молчал.
— Что ты молчишь, такой скучный? — спросила маменька.
А у меня целый рай в сердце.
Этот вечер я не забуду во всю мою жизнь!
Во всю мою жизнь?!
XXXIV.
Пробил какой-то час, а я и не знаю, какой именно: худо слышу бой часов. У меня гуденье и вой в ушах; мои последние мысли гудят.
В эти великие минуты, перебирая мои воспоминания, я с ужасом припоминаю и мое преступление; я желал бы, чтоб раскаянье мое было сильнее. До произнесения надо мною приговора, угрызения совести были яростнее; с тех пор я в состоянии большую часть своих мыслей посвящать самому себе. Однакоже желал бы слезами раскаянья оплакить мое преступленье.
Минуту тому назад я припоминал мое минувшее, а теперь останавливаюсь на ударе топора, который скоро перерубит жизнь мою, и содрогаюсь! Милое мое детство! Прекрасная моя юность! Парчевая ткань, оканчивающаяся кровавыми лохмотьями. Между минувшим и настоящим — кровавая река: кровь ближнего и моя собственная!
Если кто-нибудь прочтет когда мою историю — тот не поверит, чтобы между столькими годами невинности и счастья мог замещаться этот последний проклятый год, начатый преступленьем и оконченный казнью!
И, между тем, жестокие законы, жестокие люди, я не был злым!..
Ах, умереть через несколько часов и думать, что год тому назад, в этот самый день, я был чист и свободен, гулял, наслаждался ясной осенней погодой, бродил под деревьями по опадающим, желтым листьям.
XXXV.
Может быть, в самую эту минуту, в этом самом квартале, окружающем палату и Гревскую площадь — ходят люди, разговаривают, смеются, читают, думают о своих делах, купцы торгуют; молодые девушки готовят свои платья, чтобы вечером ехать на бал, матери играют с детьми!